На семидесятом километре справа в лесу что-то горело — низко, без столба, скорее долгий тлеющий выгар. Не деревня, не машина. Скорее всего, оставленный склад или разбитый эшелон, который догорал второй или третий день. Дым был серый, низкий, прижимался к кронам.
Новая полоса лежала за лесом, у деревни, название которой я услышал один раз и забыл. На карте у Беляева она была подчёркнута карандашом, но вслух её называли просто новой полосой. Она была короче прежней метров на сто и хуже укатана; на южной окраине стоял сарай без крыши, к нему уже подвели маскировочную сеть, под сарай ушёл бензозаправщик. Маленькая речка за лесом, лес — слева. Зенитный взвод подтянулся к вечеру, поставил спарки на холмиках по углам поля. Прокопенко с техниками приехал в семь, выкатил заплаточные ленты, начал заваривать пробоины на семёрке. Привычная работа.
К вечеру первое, что в глаза бросалось, — отсутствие порядка. На прежней полосе за месяц всё было разложено по местам: где умывальник, где ящик с парусиной, где отхожее. Здесь — пока ничего. Я поймал себя на том, что иду в сторону соседнего капонира, потому что туда же шёл вчера в это время, — и остановился. Капонира там не было. Был кустарник. Я повернул в другую сторону, поискал умывальник по слуху. Умывальник стоял у дальнего края поля, у самой речки, на двух колышках, накрытый тентом от мух. Я пошёл туда и ополоснул лицо холодной речной водой, которая ещё не успела нагреться за день, потому что стояла в тени.
Капониры на новой полосе были чужие. Их кто-то отрыл до нас — может быть, наша же полевая инженерная команда, может быть, какой-то полк, который тут стоял раньше и ушёл дальше на восток. Стенки были осевшие, обваловка местами сползла. Прокопенко, проходя мимо одного из капониров, постоял у него секунд пять, оценил обваловку взглядом, мотнул подбородком — «мне не подходит» — и пошёл к другому. Машину он, видимо, ставил не в первый попавшийся капонир, а в тот, который ему лично нравился. Это было правильно. Капонир — рабочее место старшины, как штабная палатка для Беляева. У старшины должно быть удобно.
Вечером ужинали в новом «зале» — палатка под сосной, длинный дощатый стол, лавки. Кашевар прежний, каша та же. Жорка сел напротив меня, посмотрел на ложку, на меня, ничего не сказал и начал есть. С восемнадцатого числа мы с ним обменивались словами лишь по делу.
После ужина я долго не спал. Через стенку палатки слышал, как Прокопенко с техниками возился у машин. У них шло до двух ночи. Один раз через стенку — приглушённо, сквозь брезент — донёсся короткий смех. Не громкий, какой бывает у Прокопенко в редкие минуты, а чужой, молодой. Кто-то из новых техников, может быть. Или Хрущ, которого я в смехе ещё не слышал. Я не разобрал. Под этим смехом я в конце концов заснул.
Двадцать девятое прошло без вылетов.
Утром Соломин снял с Котова повязку.
Я увидел его за санчастью — он стоял с рукавом, расстёгнутым до локтя, и крутил плечом туда-сюда, осторожно, проверял. На локте розовел тонкий шрам. Он зашнуровал манжету, заправил рубашку под ремень и пошёл к нашей стоянке. Он впервые за всё время не смотрел в землю при подходе.
— Допустили, Лёш.
— Видел, что несёшь руку как руку.
— Ага. Тянет ещё, но летать могу.
— Завтра — пара. Ты у меня в правом крыле.
— Понял.
Я заметил, что пилотку он держал в руке, но не крутил её. Тоже впервые.
— Заход тебе покажу. Под тридцать.
— Слышал у Жорки.
— Жорке я в воздухе показывал. Тебе сейчас на ящике.
Я нашёл ящик из-под боезапаса, поставил его на бок, сел на корточки. На фанерной крышке была светлая царапина, длинная. Я взял её за линию земли. Ящик пах ещё патронным порохом, не выветрился — он, видимо, был свежий, опорожнённый утром, и парусина с него только что сошла. Я провёл по царапине пальцем — ровная, без щербинок, как от ножа в один прокол.
— Вот двадцать. Так нас учили. С двадцати — рассеяние широкое, дым колонны до пушки не доходит, эрэс дальше уходит.
— Ага.
— Тридцать — вот. — Я провёл пальцем круче. — Пушка короче, эрэс садится плотнее. Дым режешь, не вязнешь в нём. Перегрузка на выходе тяжелее, но машина держит.
— А «Мессер»?
— Если на хвосте — заход рваный, не выдерживай угол любой ценой. Сначала жив, потом точен.
— Понял.
— Не угадал — повторил.
— Ага. Ладно.
Котов встал, отряхнул колени.
В стороне, шагах в пятнадцати, стоял Морозов. Он, оказывается, подошёл, пока я рисовал, и стоял молча — не подходя ближе. Слушал. Лицо у него было такое же, как в первые дни в полку, после восемнадцатого, когда он понял, что сегодня вместо Литвинова мог быть он, — серое, прямое. Сейчас он смотрел не на меня, а на ящик, на царапину на крышке, на угол, который я провёл пальцем.
Я заметил, не подал виду. Котов тоже заметил — он секунду глянул в сторону Морозова, не остановил, не сказал. Это была школа: один её получает в воздухе, другой на ящике, третий стоя в стороне и слушая. Все три способа работали, я знал.
Котов отошёл от ящика. Морозов через секунду тоже отошёл — не в ту сторону, в которой ему полагалось бы быть. Через капонир, к Прокопенко. Я видел, как старшина указал ему на ящик с заклёпками, и Морозов сел на корточки рядом с ящиком, и они с Прокопенко начали что-то перебирать. Это тоже было правильно.
Я закрыл несуществующий коробок, оперся о ящик, поднимаясь. Где-то в стороне Прокопенко отпиливал кусок металла под крылом соседней машины — звук уходил в воздух глухо, как обычно бывает в полуденной тиши.
В стороне, у соседнего капонира, Жорка возился с гармошкой. Не играл — поднимал её, держал на коленях, проводил пальцами по белым кнопкам, опускал. С восемнадцатого июля он играть, кажется, не разучился, но играл теперь короткими кусками, по полтакта, и всякий раз останавливался, как будто что-то проверял в себе и не находил.
Я не сказал ничего. Котов тоже не сказал.
Тридцатого утром Беляев поставил пару Соколов–Котов на тыловую колонну.
— Маленькая работа, — сказал он коротко на брифинге. — Грузовики, ремонтная группа, лёгкая зенитка. Идёте без прикрытия — далеко не лезете. На обратном пути — берегите высоту.
Подъём в семь.
Семёрка тянула ровно. Прокопенко с утра ходил вокруг неё, ладонью по краям заплаток — четыре заплатки за две недели, машина уже была тяжелее, чем в начале июля, но летела.
Подход — на пятистах. Колонна оказалась там, где её разведка подавала с шести утра: восемь грузовиков, две ремонтные летучки, спарка зениток в голове, расчёт у дороги, дымок у мотопомпы — заливают воду в радиаторы.
Я качнул крылом. Котов повторил.
Заход первый — под тридцать.
Я перевёл нос вниз, машина пошла под углом. В прицеле выросла голова колонны — спарка зениток, расчёт. Из спарки уже стреляли — короткая очередь трассой ушла мимо, выше; они подняли стволы недостаточно, угол захода у нас был круче, чем у обычного штурмовика, к этому надо было привыкать. Я нажал гашетку ШВАК. Очередь короткая, плотная, по голове расчёта. Спарка замолчала. Я довёл прицел на грузовик. Эрэсы у меня были по плану на второй заход, я держал.
Котов за мной — вторая полусекунда после моего ухода с цели. Я слышал в эфире его дыхание перед тем, как он нажал кнопку — короткий вдох. Эрэсы Котова — пара — пошли по углу. Один в кювет, второй в борт первой летучки. Летучка завалилась, чёрный дым. Грузовик, на который я успел положить очередь ШВАК, загорелся за моей кормой — я этого уже не видел, только Котов потом сказал.
На выходе я довернул вправо для второго захода. Котов повторил, не отрывался, не путался с углом. Тридцать.
Заход второй — без эрэсов, чисто пушкой по корпусам.
ШВАК работала ровно. ВЯ Котова — тоже. Мы прошли вдоль колонны от головы к хвосту, я по левому борту, Котов по правому. Внизу, в середине колонны, кто-то побежал в сторону кювета — я успел заметить две фигуры, не больше. Расчёт мотопомпы, кажется. Котов их не достал — у него прицел был в кабинах грузовиков, и это было правильно.