Если город – центр, то экология децентрирует центр. Мир быстро провинциализируется. Все стало провинцией. Везде знаки региона. А региональная политика осуществляется не на языке научной рациональности и промышленного порядка. Городское большинство онемело. Ему нечего сказать на языке первичных кодов, то есть на языке культовых мифов, традиций и почвы. В той мере, в которой наука отказалась от дословных символов, экология отказывается от науки, которая кочует по поверхности индустриальных тел. Наука – это машина, которая работает в предположении, что нет внутренних измерений вещи. Нет в ней изнанки. Есть только поверхность внешнего, относительно, которого формулируются законы. Или, что то же самое, наука допускает бесконечно мощный ум, для которого нет отличия внешнего от внутреннего. Сознание одно, а мир заполнен причинами.
Разрыв с языком научной рациональности проявляется в признании внутренних состояний. Какой-то мировой изнанки. Внутреннее есть, а практика общения с ним утрачена. Где сохранили контакт с мировой изнанкой? На Востоке. Запад пошел на Восток. Разрыв с наукой заполняется теософией, антропософией, экософией. Восток стал символом сообщения с тем, что внутри. То есть, теперь это духовная география, а не физическая.
Экология деконструирует другой разрыв. С Богом. Нет бесконечно мощного ума.
Может быть, Бог и есть, но он ограничей. Что его ограничивает? Знание об этом сохранил опять-таки Восток. И вновь Запад идет на Восток. Идет на Восток – а приходит к Новому средневековью.
Средние века – это Восток, рожденный на Западе. Вот машина/а вот человек. И между ними нет различия. Личность, как машина, основывает свое действие на принципе. И это цивилизация. Новое средневековье запрещает действие, основанное на принципе. Оно отказывается от цивилизации, от возможности увидеть себя глазами другого. В другом то же, что и везде. Бесконечность относительного. В мире другого можно смотреть извне. Со стороны. А на себя хотелось бы посмотреть из конца, из точки, в которой заканчивается мир. Увидеть себя глазами Бога или, что то же самое, увидеть себя изнутри самого себя. Но вот этот-то взгляд, взыскуемый русской философией, и запрещает современная культура.
Культиватор – это культура. Для европейца. Культ – это тоже культура. Для неевропейца. Все мы сегодня европейцы. Даже неевропейцы. Везде пространство преобразований.
Европа связала культуру с цивилизацией. Восток ее связал с верой. Вот Будда. А вот – больной. И Будда смотрит на больного. Смотрит и видит в болезни суть бытия.
В его видении нет культиватора мысли. Нет аналитического способа мышления, внутри которого Будда сидел бы и думал. Шевелил мозгами. Он не сидел и не думал.
И все-таки видел эй-дос. Суть.
На все можно указать пальцем. А на реальность нельзя. Реальность и есть неуказуемая пальцем сущность. Будда отделяет знание от реальности. Реальность – это не знание о реальности. Это тайна. Плодотворная тавтология. И поэтому в созерцании «бездны божественного мрака» не следует держаться какого-либо образа.
Предметный образ легко может увести в сторону от тайны. От реальности. Это знал Будда. Это еще знали исихасты. Феноменологи достигали этого же знания при помощи чудовищно сложной техники мысли. Образ, как палец, указывает на мнимость.
Предметное знание мнимости разрушило безобъектное знание реальности.
Культиватор разделяет здешний мир и нездешний. Ноуменальный и феноменальный.
Культ их объединяет и сопрягает. Дом делает это сопряжение частью быта, нормой повседневности. Присутствие в доме иного мира организует символический порядок жизни тела. У тела появляется поверхность и глубина. Но поверхность не знак глубины. За ней ничего не скрывается. А глубина не смысл поверхности. Она не прячется. Последовательность причин на поверхности не совпадает с последовательностью причин на глубине. Вернее, то, что на поверхности, является превращенной формой того, что на глубине. Поверхность, как зеркало, приписывает себе глубину.
Превращением формы, т. е. сохранением различия между поверхностью и глубиной, существует дух. Производством знаков присутствия абсолюта в повседневности быта сущест вует духовность. Святой – это абсолютный свидетель. Он в мире, но не от мира. Его тайна не подчиняется порядку языка. Речевой негативности. День не тайна ночи. Восток не отрицание Запада. Вода без молитвенного слова просто вода.
А с молитвенным словом – это тайна глубины потаенного. Тайна культа.
Производство знаков желания вытеснило производство знаков присутствия в пространстве патовых форм. В этих формах есть что-то женское. Есть какая-то софийность, являющая себя в любви к ничейности. И в нелюбви к ничто. К поражению.
Святые вытекли на поверхность софийности. Они и есть ее поверхность. Святые в пате. В порядке нуля. Они нам алтарь. Мы им – секретер из древесных стружек. Они о жертве. Мы – о секретере-свидетеле. Они во имя. Мы по слухам. А слухи – это тайна вслух в безъязыкой структуре быта. За нее у нас не отвечают. В речи – ответ-вопрос. В культе – призыв-отклик. Речевая реальность не совпадает с реальностью быта. Между ними культ. Отзыв на призыв – это не ответ на вопрос.
Призвание заменила профессия. Ответственность соперника. Везде советы. Всюду безответные секретари.
Ритуал – это секретарь. На Востоке. Он передает изначальную тайну из рук в руки.
Минуя речь – письмо. Слов нет, а тайна есть. И есть традиция, которая держит в сопряжении два мира. Например, ин и янь. Энергия традиции недуальна. Она ни то, ни се. Ни Богу свечка, ни черту кочерга. И в этом смысле прана или ци составляют горизонт патовых движений. В них энергия языка составляет несущественную часть неязыкового поля. Здесь молчание задает порядок речи. А не наоборот. Не практикой языка создается порядок молчания. Немотствование не нуждается в языке.
Язык нуждается в немотствующих. Нынче все говорят. Везде язык. Повсюду язычники.
Ритуал примиряет противоположности. Он держит их на поверхности пата. На нуле.
Здесь они ни туда, ни сюда. И нет оснований для ума. Для речевой рациональности.
В Европе искали оснований для ума. На Востоке соблюдали традиции. В России экспериментировали. Ведь Россия – это поле мис-териадьных игр Бога. Его опытное хозяйство. Русским Конфуцием был К. Победоносцев. Ему предлагали основания, а он выбирал обычай.
Основания, как ведро для мусора. В них сбрасывают ненужное. Отходы. Противоречия ума. В обычае – жизнь предков. Вот нет оснований, и мы спокойны. По обычаю. Как покойники. Победоносцева обвиняли в некрофилии. В охрани-тельстве быта обывателя.
Он умер и перестал его охранять. И быт разрушился. Сцепление слов осталось, а то, что длилось обычаем, исчезло. Быт пропал. Вернее, он есть. Да нет в нем дословного. Культурная пленка существует, а за пленкой углубления от дословного.
Пустоты. В них-то и завалилась часть культурных людей России. Например,?.?.
Федоров и К. Э. Циолковский. И из глубины низкого они увидели то, что нельзя увидеть с поверхности высокого. Возник русский космизм. И было в нем что-то дословно плебейское. Какой-то провинциализм подлинного. Вязкость почвенной связи.
В Европе обыватель есть, а космизма в нем нет. Нет Ямы, в которую бы он упал с поверхности тела без органов. Упал и увидел космос. Европейский обыватель прост, как машина желаний, которая внедрилась в тело без органов. В нем есть что-то металлофаллическое. Какая-то нечуткость к формам патовых пространств. К ничейности. К космосу.