Вот этого уже нельзя было не заметить.
— Вы сейчас сердитесь на меня или на себя? — спросил Дарен, не открывая глаз.
— С чего вы взяли, что я сержусь?
— Потому что, когда вы тревожитесь, ваш голос становится тише. А когда злитесь — руки мягче.
Я замерла.
Очень ненадолго. Но он уловил и это.
Конечно, уловил.
— Как интересно, — сказала я сухо. — Вы, выходит, тоже давно за мной наблюдаете.
Он открыл глаза.
— Это несложно, Тэа.
— Неправда. Я человек сложный и неблагодарный.
— Да. — уголок его рта дрогнул. — Именно поэтому.
Я опустила взгляд на его руку в моих ладонях.
Дарен видел, как я на него смотрю.
Видел, как меняется мой голос.
Видел, где я перестаю быть только целителем и становлюсь женщиной, которой больно.
И, вместо того чтобы немедленно оттолкнуть, почему-то продолжал сидеть здесь, позволяя мне держать его руки в тепле, как будто мы оба уже слишком поздно спохватились.
— Не делайте этого, — сказала я тихо.
— Чего именно?
— Не замечайте слишком много.
Он посмотрел на меня так долго, что я почти пожалела о своих словах.
— Это, — произнёс Дарен наконец, — Несколько запоздалая просьба.
Я резко отвела взгляд к огню.
Пламя горело ровно, мягко, без треска.
В комнате пахло сухим деревом, настоем и дождём из приоткрытой форточки. Всё было слишком тихо. Слишком собрано. Слишком похоже на место, где еще можно удержать приличную форму, если перестать смотреть друг другу в лицо.
— Вам нужно отдыхать, — сказала я.
— Это и есть ваш профессиональный взгляд?
— Нет. Это и есть проблема.
Он ничего не ответил.
Только смотрел.
И в этот момент мне стало совершенно ясно: обоюдное натяжение уже не прячется между нами. Мы оба ощущаем его, просто пока делаем вид, будто приличие способно что-то отсрочить.
Когда тишина стала слишком плотной, чтобы и дальше делать вид, будто в ней нет ничего лишнего, я всё-таки поднялась, поправила на столике флакон и собиралась пожелать ему спокойной ночи тем сухим голосом, который хотя бы в такие минуты спасал от полной честности.
— Тэа, — сказал он.
Я обернулась.
Дарен не двигался. Только смотрел на меня снизу вверх — спокойно, слишком внимательно, без привычной усмешки, без раздражения, без той ледяной отстраненности, которая еще недавно была его первой защитой. И от этого простого взгляда мне стало труднее дышать, чем от любой близости, естественно происходящей между целителем и пациентом в последние недели.
— Что? — спросила я.
Он не ответил сразу.
В комнате было так тихо, что я слышала, как дождь ударяет в стекло.
— Подойдите, — сказал он наконец.
И я подошла.
Разумная женщина, конечно, спросила бы зачем. Или хотя бы остановилась на приличном расстоянии, чтобы у другого не осталось возможности сделать вид, будто всё это вышло случайно. Я не сделала ни того ни другого. Остановилась рядом с креслом, слишком близко, и почти сразу поняла, что это была ошибка.
Дарен поднял руку.
Медленно. Не касаясь сразу. Его пальцы на секунду остановились у моего виска, где выбилась тонкая прядь, и я уже знала, что должна отступить, пока ещё могу.
Он просто убрал волосы мне за ухо.
Всего лишь это.
Никакой грубости. Никакой откровенной нежности. Прикосновение длилось меньше секунды. И всё же в том, как осторожно он это сделал, в том, как потом опустил руку и не отвёл взгляда, было столько обоюдного знания, что мир вокруг как будто сузился до одной этой точки.
Я чувствовала своё дыхание слишком ясно. Его — тоже.
— Это уже совсем непрофессионально, — сказала я, и голос прозвучал тише, чем должен был.
— Я начинаю думать, что вы злоупотребляете этим словом всякий раз, когда теряете почву.
— А вы — всякий раз, когда делаете вид, что ничего не происходит.
Уголок его рта дрогнул.
— Ничего и не произошло.
— Конечно.
— Если вы сейчас уйдете, мы оба ещё сможем сохранить остатки достоинства.
Я смотрела на него сверху вниз и понимала, что он прав. И что именно поэтому не двигаюсь.
— А если не уйду? — спросила я.
Вопрос повис между нами — тихий, совершенно неприличный в своей простоте.
Дарен медленно встал.
Вот тут всё и стало опасным по-настоящему.
Не потому что он подошёл близко — он и без того был достаточно близко, ещё сидя в кресле. А потому что между нами почти не осталось ничего, кроме дыхания, усталости, того самого тепла от камина и памяти рук, которая за эти недели успела накопиться между нами.
Он наклонил голову чуть ниже.
Я почувствовала запах его кожи, сухой холод у воротника, усталость, которая всегда проступала в нём к ночи, и что-то ещё — не магию, не власть, а самую обычную мужскую тяжесть присутствия, от которой у меня вдруг дрогнули пальцы.
Дарен это увидел.
Замер.
Вот так мы и стояли — в одном шаге, может быть, в половине шага от того, после чего уже невозможно было бы делать вид, что всё ещё держится на работе, хорошем воспитании и спасительных умолчаниях.
Я не знаю, кто из нас отступил первым.
Наверное, никто.
Просто момент прошёл, не успев стать поступком.
И всё равно после него воздух в комнате уже не был прежним.
***
Ночью я долго не могла уснуть.
Не потому что что-то случилось. В этом-то и была вся подлость.
Ничего, что можно было бы назвать вслух, не произошло. Он не поцеловал меня.
Я не положила руки ему на шею. Мы вообще не сказали ничего такого, что потом заставило бы женщину неделями мучиться совестью или хотя бы красиво краснеть.
Всё осталось в пределах приличия.
Вот только приличие уже ничего не спасало.
Я лежала в темноте, слушала, как за стеной живет старый дом, как ветер шуршит в саду, как где-то далеко, наверное внизу, догорает огонь в камине, и думала о самой страшной вещи на свете: о взаимности, которую ещё не назвали.
Не во фразах.
Не в обещаниях.
В том, как он заметил, что я читаю книги с конца.
В том, как знал, что я замерзну в библиотеке.
В том, как смотрел на меня сегодня, когда я сказала больше, чем следовало.
В том, как убрал мне волосы с лица — спокойно, медленно, будто имел на это право, и в то же время слишком осторожно, словно сам не был уверен, выдержу ли я это прикосновение лучше, чем он.
А хуже всего было то, что я уже знала ответ.
Не выдержу.
Потому что дело давно перестало быть односторонним.
Мне больше нельзя было успокаивать себя тем, что я всего лишь слишком вовлеченный целитель, а он — мужчина, слишком привыкший принимать внимание как часть удобного быта. Нет. Дарен смотрел, замечал, помнил, учитывал, позволял. И, что хуже всего, в какие-то минуты тоже уже переставал быть со мной только архимагом.
Это было опаснее открытой страсти.
Страсть можно осудить, испугаться, оттолкнуть, обозвать дурью и попытаться переждать. А вот то, что нарастает в тишине, в шепоте, в руке на подлокотнике, в лишней секунде рядом, — прорастает слишком глубоко прежде, чем ты успеваешь понять, где именно всё пошло не так.
Я закрыла глаза.
Перед внутренним взглядом всё равно всплывали его пальцы у моего виска, его голос в полутьме, те слова: “Если вы сейчас уйдете...” — и то, как ни один из нас не сделал спасительно разумного движения вовремя.
Формально между нами всё ещё ничего не случилось.
По-настоящему — оставался один шаг.
Глава 12
После того вечера, когда между нами остался один шаг, день прошёл почти мучительно спокойно.
Дом жил как обычно. Я разбирала бумаги, проверяла его настои, дважды спускалась на кухню, один раз спорила с Бэрроу о времени ужина и всё это время чувствовала одно и то же: всё слишком натянуто, чтобы долго оставаться нетронутым.