— Услышат же!
— Да ну?!
Кира погрузилась в царящий вокруг звуковой хаос: рев реки, шум дороги за спиной, ветер, бьющий в уши.
— Вот видишь! — Ярик поймал ее взгляд. И Кира заметила: в почему-то карих, цвета земли, глазах Ярика проступает мягкая зелень, пробивается свежей травой, разрастается, заполняя всю радужку. На скулах и переносице зажигаются светлячки веснушек, а в буйных кудрях путаются желтые головки мать-и-мачехи. — Собирай всё, что рвется, кричи, пока не станешь пустой, пока не затопишь болью город!
Жутко и бешено. До паники, до рвущегося крика. С трудом отведя глаза, Кира закусывает губу. Решается. Открывает шлюзы, позволяет потоку крушить стены. Крик летит вдоль реки, против течения, останавливая волны на мгновения, разбивая вставшие на дыбы льдины. Кира кричит, пока ее не сгибает пополам, пока не заканчивается воздух, а потом набирает полные легкие для нового захода.
В конце концов силы оставляют ее. Она падает на колени, хватает ртом воздух, восстанавливая дыхание, возвращаясь в берега, и с удивлением понимает, что стала легкой как перышко.
— Получилось. Ярик, получилось!
За спиной никого. На мосту никого. Ушел? Или не существовал вовсе?
— Я-ари-и-ик! — зовет Кира, и отклик приходит с совершенно неожиданной стороны. Кира даже не сразу понимает, что это тренькает ее телефон.
Она обалдело садится, подтягивает к себе банку. Хмурится, вспоминая, как Ярик скидывал в рис корпус, батарею. Всё отдельно. И решительно отворачивает крышку, запускает руку в баночное пузо.
Экран телефона светится пуш-уведомлением. Кира тянет по экрану чуть вниз, чтобы прочитать сообщение. Проговаривает беззвучно, одними губами:
«До встречи следующей весной!»
Сжимает телефон крепче. В ладонь врезаются тонкие края пустого паза для батареи.
На краю моста клейкими листочками покрывается чахлый недавно куст.
Анна Быстрова, Ирина Иванова. Сны о белом городе
— Яноро, — шепчет он, — зимнее исчадие мое…
Она дрожит. В этом странном, родном, наизнанку вывернутом мире это — самое ласковое из возможных слов, и «зимняя» — несбыточная, невозможная… У нее трепещет сердце и светятся руки от его слов.
Но он — бронза и раскаленное пламя пронзительного взгляда — смотрит испытующе, словно ждет от нее чего-то. Или, может, от себя — так взволнованно прикусывает он уголок большого пальца, привычный и тем драгоценный жест.
— Позволишь ли мне, Янор-ин? — спрашивает он, к имени прибавляя суффикс «обещанная», как все та же зима, которой не застал никто из ныне живущих.
Она — робкий, пугливый зверек — кивает, потому что он спросил однажды, потому что он продолжает спрашивать из раза в раз, и тонкие длинные пальцы бережно поддевают неаккуратную косу, перекладывают через плечо, чарующе медленно скользят вдоль плеч.
Тонкая золотая цепочка обвивает шею Яноро. Медово и морозно пахнет колдовством.
Она цепенеет.
— Что это? — спрашивает она и не узнаёт в этом тонком напуганном голосе свой.
— Наша жизнь, — шепчет он, склонившись к самому уху. — Твои вечные сны.
Цепочка чар оборачивается удавкой на ее шее, Яноро скребет пальцами, пытаясь снять, но поздно, поздно, тонкий золотой шнур истаивает, оставляя на коже белесую печать витых символов, и это не больно, совсем не больно — но тогда отчего же она скулит и воет, согнувшись пополам, отчего меркнет нежный застенчивый свет линий на ее ладонях?
Он хватает ее за запястья, не давая исцарапать кожу, разжимает судорогой сведенные пальцы.
— Тише, Янор-ин, — зовет он. Его бронзовые руки на ее белых («Словно драгоценный фарфор, исчадие мое, дитя зимы»). — Чего ты испугалась? Моих чар? Ничего не случится, душа моя. Только ты перестанешь исчезать, перестанешь быть моим миражом.
В самом деле, чего ей бояться? Здесь, в белом городе, в песках, при легчайшем порыве сладостью оседающих на губах, в его доме с гирляндой цветных флажков у двери, с воздушным змеем, в лапах сжимающим золотой фонарь, на крыше, с горьким запахом свежего кофе и нездешним — колдовства… Что здесь вспомнить ей о далекой, невозможной жизни за границей снов?
…Яноро помнит: тонкая струйка ледяной воды из крана, примерзший к стеклу плед в углу подоконника. Долгое темное утро, слякоть, лед и мороз — бесконечная круговерть.
Но отчего же он — выстраданное ее, вымечтанное чудо — не спросил на этот раз?
Яноро вырывается из его рук, выворачивается песчаной змеей, с палец толщиной, один укус — верная смерть, «змея трех вдохов» — имя ей.
— Нет, — хрипит Яноро, запинается о край ковра в попытке встать, руки, ее хрустальные руки, светящиеся с первой встречи с ним, теперь тусклый безжизненный фарфор, пошедший трещинами. — Сними!
Он встает следом. Он сам змей, и Яноро трепещет, впервые трепещет под его ласковым взглядом. Он, кажется, раненый. Будто это ее слова причинили ему боль.
— Если только пожелаешь, — обещает он. — Это не сложно, Янор-ин. Один лишь поцелуй истинной любви.
Что же он, не видел ее тусклых, растрескавшихся рук?
Яноро поднимает их перед собой — обвинение и свидетельство вины. Верить ли мне в любовь твою, мой чародей?
— Поцелуй меня, — просит она о том, о чем не смела просить ранее (нет, шепчет ее сердце, нет, ничего не изменит этот поцелуй, любовь не терпит лжи, любовь не выносит принуждения, любовь не… Замолчи, велит ему Яноро, уймись).
Сухое прикосновение губ — шелест песка. Они словно две детали головоломки, забывшие, как подходить друг к другу. И тонкая цепочка заклятия — незримый груз на ее сердце.
И тогда Яноро вскакивает, не глядя ему в глаза, запинаясь о вытертый ковер.
Она бежит.
— Мне приснилось, что меня заколдовали. Наложили проклятие вечного сна, хотя я не колола пальцы веретеном и не брала отравленного яблока из чужих рук.
Заканчивается муторная зима, и в движении ползунка на календаре чудится обещание: потерпи еще немного, солнце войдет в силу и все наладится. Янина знает: на самом деле терпеть придется почти месяц — но цепляется за эту надежду. Что еще, кроме надежды, остается?
Скоро, скоро, скоро можно будет оборвать лист календаря, начнется март, растает снег, и в окна офиса все чаще будет заглядывать солнце…
Они с Агатой, коллегой и подругой, сидят в кофейне, греют руки о чашки, а души — о разговор, пока снаружи воет ветер, как и все, недовольный минус пятнадцатью, поднимает тучи снега, раскачивает дорожные знаки. Повезло прийти сюда до начала метели, занять лучший столик — в дальнем углу, напротив огромного окна — и заказать напитки, прежде чем все застигнутые непогодой побежали греться.
А ведь еще вчера была приятная — но только как символ весны! — слякоть…
— Проклятие наложил человек, которого я во сне знала давным-давно и, пожалуй, даже любила. Не могу теперь вспомнить; или просто не хочу себе верить после того, что он сделал. Он знал, что его мир — это мои сны, и решил вот так привязать меня к себе, подарить нам больше, гораздо больше времени вместе: можно сказать, что целую вечность. Но я… Я сбежала от него.
— После такого я бы тоже сбежала, — поддерживает Агата. Поморщившись, неодобрительно поворачивается к компании за соседним столиком, включившей видео на телефоне слишком громко, — и они поспешно убавляют звук.
Наверняка применила «взгляд фрекен Бок», под которым становятся шелковыми все без исключения.
— А он, кстати, спрашивал вообще, хочешь ли ты быть с ним вечно?
Янина пожимает плечами: может, да, может, нет. Память ненадежна, память о снах — тем более, и чудо, что она хоть что-то запомнила. Впрочем, эти сны помнить нетрудно: не впервые она видит утопающий в песках город и белые, словно снежные, дома; не впервые колышутся при ходьбе широкие разноцветные штанины и звенят колокольчики, вплетенные в волосы; не впервые она прижимается щекой к бронзовым рукам возлюбленного — у всех здесь кожа из золота, меди или бронзы и только у нее фарфорово-бела… Или все это было соткано ненадежной памятью в последнюю из ночей, промелькнуло перед глазами — мол, в предыдущих сериях?..