У тетушки Шушан я взял светлые орхидеи и голубую гортензию, а также одну насыщенно-красную розу в середину. Она всунула лишнюю ветку гипсофилы и подмигнула: «Красивый мужчина, красивый букет, девушке повезло». С ее армянским акцентом это прозвучало как благословение.
У дома Ани, взяв с собой пакет с гостинцами, поднялся.
Анна Александровна открыла дверь в темном платье до колен — простом, без блесток и вырезов, из тех, что держатся на фигуре. Сердце пропустило удар, когда я ее увидел — волосы собраны, в ушах маленькие серьги с бриллиантами, на ногах — туфли на высоком каблуке. Она была наготове.
— Это мне? — Она взяла букет, понюхала и улыбнулась. Потом заглянула в пакет. — Рыбка горячего копчения? Грибы? Ух ты, сушеные яблочки!
— И деревенские яйца. И молоко. И варенье от мамы, крыжовенное. Царский рецепт, с вишней и мятой.
— Ты как полярник из экспедиции, — рассмеявшись, сказала она и убрала пакет в холодильник. — Ладно цветы, но ты с целой продуктовой базой.
— Одно другому не мешает, Ань. И обрати внимание, со мной не пропадешь!
Она надела темно-синее приталенное пальто с норковым воротником и взяла меня под руку.
— Идем. Опаздывать неприлично.
— Поедем?
— Нет, пойдем пешком. Тут недалеко.
Мы вышли на улицу. Снег припорошил тротуары, воздух стоял ровный и холодный, без ветра. Анна повела меня не в сторону Баумана, как я ожидал, а вглубь дворов — мимо старых двухэтажных домов с деревянными балкончиками, увешанными сосульками, через арку, остро благоухающую кошками, и маленький скверик. Там стояли три лавки, перекошенный фонарь и памятник, засыпанный снегом почти до пояса. Фигура сидела, закутавшись в плащ, и смотрела куда-то мимо нас.
— Знаешь, кто это? — спросила Аня, перехватив мой взгляд.
— Великий татарский поэт Габдулла Тукай? — предположил я.
— Нет, — покачала головой она. — Точно не он. Но кто, боюсь, никто уже не скажет. Просто одной ночью он здесь появился. Ни табличек, ни надписей.
Я подошел ближе и с интересом всмотрелся. Снег налип на плечи памятника, на колени, на вытянутую руку — будто он не из бронзы, а просто человек, которого забыли здесь с осени и при этом зачем-то густо посолили крупной белой солью.
— Ночью его почти не видно, — добавила она. — Только силуэт. Иногда кажется, что он шевельнулся.
Я оглянулся. Двор был пустой.
— Ты это специально сейчас сказала? — усмехнулся я. — Хочешь запугать бедного сельского доктора?
Анна пожала плечами и улыбнулась уголками губ:
— Ты извини, Сереж, но у меня полное ощущение того, что ты человек неместный. Что откуда-то приехал в Казань совсем недавно и просто морочишь мне голову, что якобы тут родился.
— Но ты же видела мои документы, — нервно сказал я.
— Вот именно. Вот именно это и смущает, — хмыкнула Анна. — Пришли.
Мы остановились у подъезда дома с высокими окнами и облупившейся лепниной на фасаде. Анна набрала код, и мы поднялись на третий этаж по широкой лестнице с чугунными перилами, по которой когда-то, вероятно, носили рояли. В подъезде пахло старым деревом, но на третьем этаже из-за двери тянуло папиросным дымом и жареным чесноком.
— Предупреждаю, — сказала Анна на площадке, поправляя мне воротник. — Тебя будут разглядывать. Не обращай внимания.
— Ань, видела бы ты, как меня разглядывали в Морках и Чукше. С пристрастием. После дяди Пашивека из Семисолы что мне твои поэты и музыканты?
Она прыснула и позвонила в дверь.
Глава 14
Открыла нам женщина лет семидесяти пяти — высохшая, прямая, с короткострижеными седыми волосиками и папиросой в янтарном мундштуке. На ней был театральный бордовый халат из бархата и с парчовыми кистями на поясе. На шее висели очки на цепочке, а из-за ее плеча доносились голоса, смех и, кажется, виолончель.
— Анечка! — Она обняла Анну одной рукой, не вынимая мундштук изо рта. Потом зыркнула на меня — цепко, снизу вверх, словно рентгеном прошлась. — А это, надо полагать, и есть тот самый пресловутый доктор, что спас тебя от ужасно ядовитого крема?
— Да, Аза Ахметовна, это Сергей. Мой спаситель.
«Любопытная старушка, она даже постарше меня прежнего будет», — мелькнула мысль, затем я аккуратно пожал сухую маленькую руку, и Аза Ахметовна, не отпуская моей ладони, повернула ее тыльной стороной вверх, разглядывая пальцы.
— Руки хирурга, сразу видно, — чуточку томным голосом констатировала она. — У моего покойного мужа, между прочим, были такие же, только он ими писал декорации.
Она держала мою руку уже секунды четыре, и я уже хотел мягко высвободиться, но не успел — внезапно врубился модуль соматической ретроспекции, тот самый, что впервые сработал при рукопожатии с Евой. Получается, три секунды контакта кожа к коже, и он запускается сам, не спрашивая разрешения? Но ведь с Анной ничего подобного у нас не было…
Додумать не успел, в память начали мучительно-резко врезать плоские, но в то же время глубокие картинки-слои организма и жизни Азы Ахметовны, которые пошли, как всегда, от поверхности вглубь.
Сначала я увидел деформирующий, многолетний артрит мелких суставов кистей. Но не обычный возрастной, потому что рисунок износа был специфический, как у человека, который десятилетиями работал руками, задействуя мелкую моторику: шил, натягивал холсты, грунтовал.
Следом я увидел застарелый компрессионный перелом двенадцатого грудного позвонка, сросшийся неправильно. Механизм — падение назад с высоты человеческого роста. Поскользнулась? Нет, не на льду, на ровной поверхности. Кто-то сильно толкнул, а к врачу она не пошла, долго скрывала.
Вот еще… Ох… Рубец на миокарде, передняя стенка левого желудочка. Микроинфаркт, перенесенный на ногах, причем не было ни диагностики, ни лечения. Давность — лет восемь–десять.
Аза Ахметовна живет с бомбой в груди и даже не знает об этом. Или не обращает внимания.
С этой мыслью, словно иррационально испугавшись заразиться чужими недугами — уж больно яркие увидел картинки, — я вырвал руку и сделал это, наверное, слишком резко, потому что Аза Ахметовна посмотрела на меня с удивлением. Но я уже не мог ей ответить: знакомый густой туман тугими волнами накатывал от висков к затылку, зрение поплыло, замелькали круги перед глазами, а пальцы предательски задрожали. Да уж, не лучший момент терять сознание и энергию, когда меня привели на смотрины.
— Проходите, молодые люди, разувайтесь, — услышал я ее голос будто через плотную вату. — Тапочек нет, ходите в носках, полы теплые.
— Сережа, ты в порядке? — с тревогой спросила Анна, взяв меня за руку.
— Голова что-то закружилась, Ань, — сказал я. — С мороза резко, видимо. У меня так иногда бывает. Сейчас пройдет.
Она посмотрела настороженно, но не стала допытываться, да и я постепенно начал возвращаться в норму, так что просто слабо улыбнулся и кивнул.
— Идем, — сказал я, качнув головой в сторону зала.
Квартира оказалась огромной: четыре комнаты, коридор, по которому можно было, пожалуй, ездить на велосипеде, и потолки метра три с половиной, с лепниной.
Впрочем, видел я все это словно через запотевшее стекло — края расплывались, и мне приходилось щуриться, чтобы разглядеть детали. На стенах не оставалось ни сантиметра свободного места — картины, рисунки, эстампы, афиши, фотографии в рамках и без, от пола до карниза, внахлест, как рыбья чешуя. Среди них я разглядел эскизы декораций — размашистые, яркие, подписанные внизу «Ю. Р.».
Пахло сырной тарелкой, апельсинами и свежим хлебом, который Аза Ахметовна, как объяснила Аня, пекла сама.
В гостиной все уже, судя по всему, собрались. Беглым взглядом я насчитал человек двенадцать, вальяжно фланирующих по комнате. Кто-то держал в руках чай в разномастных ажурных чашечках, кто-то — вино в бокалах, на столике на резной деревянной доске я увидел нарезанный сыр и уже изрядно пощипанный виноград. В углу стояла старая виолончель, прислоненная к книжному шкафу, а рядом сидел крупный мужчина с густыми бровями, который, судя по отрешенному и чуть потному лицу, только что закончил играть. На подлокотнике дивана, в дальнем конце комнаты, расположился худой мужчина с трехдневной щетиной и оранжевым шарфом поверх мятой рубашки.