Анна, войдя, сразу оказалась в центре внимания. Ее здесь явно любили, а потому встретили тепло — обняли, расцеловали, усадили с бокалом.
Я предпочел пока тихо постоять у входа, чтобы изучить каждого. Несколько человек посмотрели на меня вроде бы вежливо, но при этом эдак снисходительно, что ли. Тот, что с шарфом, тоже скользнул по мне взглядом — и моментально отвернулся. Впрочем, моему эмпатическому модулю не нужно было видеть выражение его лица, а потому он легко определил, что мужик отнесся ко мне с огромной неприязнью из-за ревности. Ух ты, так у нас тут и рьяные ухажеры Анны Александровны присутствуют? Понятно. Точно смотрины и демонстрация. Ну-ну.
Но Аня оставила меня ненадолго. Быстро со всеми обнявшись и расцеловавшись, она вернулась ко мне и по-хозяйски взяла под руку.
— Знакомьтесь, — громко сказала она, вернувшись и взяв меня за локоть. — Мой друг Сергей, хирург. Работает в Морках.
— В Морках? — Худощавый мужчина лет шестидесяти в круглых очках с толстыми стеклами оторвался от разговора и повернулся ко мне. — Это, простите, где?
— Это в Марий Эл, — ответил я. — Население около десяти тысяч, если считать с прилегающими деревнями.
— Боже мой. — Он снял очки и близоруко прищурился. — И что вы, прости господи, забыли в нашей дыре? И каким ветром вас занесло в наш провинциальный городишко?
Я мысленно усмехнулся: эка он завуалированно смешал меня с дерьмом. Мол, для меня даже Казань глушь да провинция, что уж говорить про Морки. Ответы на его риторические вопросы явно не требовались, так что я промолчал, а Аня мягко сказала:
— Лев Аронович, не начинайте.
— Я не начинаю, я спрашиваю, — обиженно фыркнул тот и снисходительно протянул мне руку: — Лев Аронович Гершензон. Искусствовед. Потомственный, к сожалению.
Рукопожатие у него было неожиданно крепким для столь тонких пальцев. Эмпатический модуль выдал: настороженность, привычное интеллектуальное превосходство и глубоко затаенное чувство одиночества. Последнее меня удивило, потому что Лев Аронович выглядел скорее титанически самодостаточным.
Тем временем, вытирая лоб платком, к нам подошел мужчина с виолончелью.
— Грачик, — представился он, мягко пожимая мне руку. — Саркисян Грачик. Играю в оркестре. Точнее сказать, играл — сейчас только на полставки, но это, как вы понимаете, длинная и не самая веселая история. — Он помолчал и понизив голос спросил: — А вы первый раз у Азы Ахметовны, я смотрю?
— Первый, — ответил я.
— Тогда имейте в виду: она будет кормить. Отказываться бесполезно. Я вот пятнадцать лет отказываюсь и пятнадцать лет ем.
Кое-что вспомнив из рассказов Ани, я уточнил:
— Вы играли в оркестре Александра Николаевича?
— Вы знаете про Александра Николаевича? — приятно удивился Грачик.
— Анна рассказывала, — кивнул я.
Это была полуправда. Анна упоминала отца скупо, всего один раз, остальное я нашел сам: заслуженный деятель искусств Татарстана, тридцать лет за пультом Государственного симфонического, умер прямо после концерта — Седьмая Шостаковича, обширный инфаркт. Анна тогда уже была судьей и на похороны, по ее собственным словам, приехала в черном костюме прямо из зала суда. С тех пор, насколько я понимал, она считала юриспруденцию своим бегством от этого мира, а этих людей, отцовский круг, — домом, в который можно было вернуться, когда бегство закончилось.
— Александр Николаевич, — с некоторым трепетом сказал Грачик, — был, пожалуй, единственный дирижер, который не орал на виолончелистов. Остальные, поверьте, все орут.
— Потому что виолончелисты этого заслуживают, — сварливым голосом вставил Лев Аронович не оборачиваясь.
— Пять раз на дню одно и то же, — пожаловался мне Грачик, но без обиды, привычно, как человек, который давно перестал считать эти выпады за уколы.
Однако сразу после этого он словно потерял ко мне интерес и переместился к другой группе.
В итоге мне нашлось место на стуле у окна, между Грачиком и женщиной лет тридцати пяти в черной водолазке, с ультракороткой стрижкой и острым, чуть насмешливым лицом, на котором выделялись ярко накрашенные по-готичному глаза. Она держала в руках старый пленочный «Зенит» и, не спрашивая разрешения, время от времени наводила его на кого-нибудь из присутствующих. Пока я садился, она щелкнула затвором — объектив смотрел прямо на меня.
— А почему вы не спрашиваете мое имя, Сергей? — манерно поинтересовалась она. — Вам неинтересно?
Улыбнувшись, я пожал плечами:
— Почему же, интересно. Как вас зовут?
— Оксана Коваленко, — представилась она, не протягивая руки. — Снимаю.
Резко повернувшись к Ане, сидевшей на диване через полкомнаты от меня возле мужчины в нелепом оранжевом шарфе, она едко поинтересовалась:
— Анюта, ты где его откопала, в районной поликлинике?
— В суде, — спокойно ответила Аня.
— Ну-ну, — хмыкнула Оксана, снова подняла камеру и принялась смотреть на меня через нее.
Какое-то время я молча слушал. Разговор в комнате шел одновременно в трех направлениях.
Лев Аронович у камина спорил о Фешине — том самом Николае Фешине, казанском художнике, чьи работы висят в музеях от Нью-Йорка до Казани, — и спорил, судя по интонации, давно, равнодушно и привычно — предмет уже не важен, захватывает сам процесс.
Аза Ахметовна на прилегающей кухне рассказывала двум молодым девушкам про своего мужа — и до нас долетали обрывки: «…представляете, а по ночам Юрочка рисовал декорации, как другие пишут стихи: мучительно, с надрывом, в одиночестве и с бутылкой». Девушки завороженно внимали.
Я тоже слушал, но отсеивая лирическую шелуху, в уверенности, что бутылка являлась не поэтической деталью, а диагнозом, что одиночество его было пьяным, а руки, которыми он «писал декорации», вероятно, однажды ночью намеренно столкнули супругу с лестницы. И что эта женщина тридцать лет спустя печет хлеб для, скорее всего, именно его друзей и рассказывает о нем так, будто он был гением, а не чудовищем. Впрочем, одно другому не мешает.
А Грачик рядом со мной тихо настраивал виолончель, подкручивая колки и прислушиваясь к каждой струне, как врач к биению сердца.
Между тем тот мужчина с щетиной и в оранжевом шарфе что-то тихо говорил Ане, наклонившись к ней слишком близко, и я отметил, как его рука привычно лежала на спинке дивана — будто он тут хозяин. И будто так и должно быть.
Лев Аронович, обнаружив, что я сижу без дела, развернулся ко мне вместе со стулом.
— Так вы, стало быть, хирург. — Он протер очки. — И что, позвольте спросить, хирург делает в обществе людей, которые не отличают скальпель от мастихина?
— Слушает, Лев Аронович, — ответил я. — Хирург, в сущности, только этим и занимается: слушает, смотрит, а потом уже решает, что резать.
Лев Аронович надел очки и посмотрел на меня поверх стекол. Наверное, так же он глядел на студентов, ответивших не настолько глупо, как он рассчитывал.
— Ну хорошо. А Фешина вы знаете?
— Николая Ивановича?
Я на секунду замешкался, вспоминая, благо было что вспоминать. Белла любила живопись, и в каждом городе, куда приезжали, мы обязательно посещали музеи искусств. Да и я, оказавшись в Серегином теле, решил, что просто обязан погрузиться и каждый день понемногу изучал все, что должен знать человек, проживший в Казани всю жизнь. Поэтому имя художника, в честь которого назвали Казанскую художественную школу, где он преподавал до революции, конечно же, хорошо знал.
Портрет Вари Адоратской. 1914. Фешин Н. И.
— Именно, — ответил Лев Аронович.
— Знаю, — кивнул я. — У него портрет Вари Адоратской — замечательная работа. Я его видел в нашем музей искусств.
— Вот как. Значит, не просто были в музее, а еще и что-то оттуда вынесли? — приятно удивился Лев Аронович.
— Да, но должен признаться, что в музей зашел давно и случайно, — решил я подстелить себе соломки на всякий случай, так как до музея так и не добрался. — Еще студентом. Пошел дождь, и я решил, что лучше посмотрю картины, чем промокну.