Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— За третьей аркой от казначейной. Там, где свет медуз теплее. И смотри не шуми, а то кикиморы рассердятся — вахту несут. — Лада ухмыльнулась краешком губ. — Да возьми с собой три вещи: соль, сухой рушник — твой, бережной, солнечный, и красную нитку. Того у нас боятся не как огня, а как памяти.

— Спасибо, — коротко кивнула Арина. — Отдам долг песней.

— Отдашь — и так, — вздохнула Лада. — У тебя голос — не на долг ссужен. Он у тебя как скотинка — сам по себе живет.

Ниша тихая оказалась залом — узким, длинным, в котором вода была будто глуше, толще, чем где бы то ни было. По обеим стенам стояли раковины-матки — каждая с ладонь, каждая с перламутровым ртом. Они были приоткрыты, и из них, казалось, исходил слабый свет — не глазами, так кожей ощущаешь. Между раковин висели нити водорослей, на концах — малые жемчужины, похожие на слезы.

У входа лежали три кикиморы — сухие, как корни; швеи и сторожи разом. Они подняли головки — глаза-бусины блеснули с прищуром.

— Ты куда, девка? — пискнула одна, та, что носом влево.

— Послушать, — ответила Арина. — Не возьму, не уроню, не трону. Слово держу.

— Слово — держи, — повторила вторая. — Тут шепоты старые; к ним не суйся с грязным дыхом. Есть ли у тебя рушник сухой?

Арина вынула из-за пазухи тонкий полотняный плат — тот самый, материнский, что привезла скрытно, завязав в узелок под купальником. Сушила его над медузьим светом, берегла от воды, как память. Кикиморы носы повели — удовлетворённо хмыкнули.

— Соль есть? — спросила третья.

— Щепоть, — показала Арина узелок.

— Нитка красная?

— Вот, — достала тонкий моточек — Дунин дар, когда та провожала на бег.

— Ишь, готова, — проворчали швеи. — Иди. Только узлы на нитке вяжи сама, да не больше трёх.

Арина откинула прядь волос, чтоб не падала на глаза, прошла меж ряда раковин. Чутьё подсказало — искать самую старую: где перламутр не просто блестит, а как будто глубину несёт. Она остановилась у большой, с лёгким серым налётом — как дым на стекле. Присела. Развязала узелок — щепоть соли положила на край раковины, красную нитку намотала на пальцы и завязала узел — первый. Рушник на плечо накинула — сухость от него пошла, как солнце из печной заслонки.

— Слышите? — тихо сказала она, не громче выдоха. — Я — Арина. Я пришла не брать, а спрашивать. Кто из вас — старшая?

Сначала — ничего. Только лёгкое, едва уловимое пульсирование под пальцами — перламутр, казалось, дышал. Потом в груди вдруг стало глухо — как в печи, когда заслонку прикрыли. И голос — старый, густой, как мёд, что стоял сто лет в запертой кадке.

— Старшая — я, — сказала перловица; вернее, вода сказала голосом той, что сидела когда-то на бережке. — Имя моё на суше было Улита. Люди меня боялись — боялись, потому что умела я слова завязывать. Вышивала птиц, а между птицами — узлы. Тут у меня узлов — во, — перламутр чуть дрогнул, Арина кожей поняла улыбку. — А ты зачем пришла, девка?

— За рассказом, — ответила Арина прямо. — Про тех,, что их ждало. И… если по правде — узнать, чем он держится. Где у него слабость: слово, камень, память — что?

Кикиморы у входа злобно зашептались, но не вмешались. Они слушали — как и все.

— Фаворитки… — тягуче произнесла Улита. — Было их не то что много, да не мало. Он стар, девка. Старее наших имен. Его любили не те, что по шуму, а те, у кого голос — как нож: тонкий, острый, резать может. Было — Акулина Синеглазая: смеялась серебром, плакала солью. Была — Параскева Кручина: пела так, что рыба всплывала слушать, а люди на берегах переставали ругаться. Была — Марья-Рябая, злая да правильная — ветер в её песне путался. Каждая по-своему. А исход у всех один: кто устал — стала тихой, как тина; кто дерзил — гнулся, да не ломался — и тогда он их отпускал — не на берег, нет — в дальние омуты, где никто не найдёт. А одна… — голос перешёл на шёпот, который был яснее грома. — Одна спросила имя.

Арина наклонилась.

— И что? Сказал?

— Имя у него — не по-нашему, — вмешалась другая раковина — поменьше, с розовым отблеском. — Не слово, а звук. Ты его уже слыхала, девка. То, что тебе в кости входит, как тёплая струна. Возьми да назови — и всё равно не удержишь. Не в имени сила его, а в обете.

— В каком обете? — Арина завязала второй узелок на красной нитке — чувствовала: на третьем надо остановиться.

— Слабость его — слово, данное при гладкой воде, — отчеканила Улита. — Он может играться, может куражиться, но если сам произнёс — при тиши — исполнит. Вода память хранит. И его же ею вяжет. Слово, данное на буре — ломаное, данное на тиши — навсегда. Вот и держи его на том, что он сам сказал. Ты ведь уже держала — «стоп».

— Держала, — кивнула Арина, и сердце в ней пляснуло — не радостью — узнаванием. — Значит, слово — его цепь. А еще что?

— Сухость, — подал голос третий перламутр — хрипловато, старо. — Он не любит сухое. Полынь сушёная, зверобой солнцем вытянутый, рушник, на ветру вымоленный — всё то его печёт. Не болью — редкими пятнами. Он к сухому не пойдёт сам.

— И железо, — вполголоса добавил кто-то в тени. Арина обернулась — сом-камергер, старый Сенька-усатый, осторожно втянул воду. — Не всякое. Сухое железо, что от печи, без воды. С таким железом мужики вьются — сетки скрепляют. Он его не тронет. Но ты того железа тут не найдёшь.

— Мне не железо нужно, — тихо проговорила Арина, — мне — правда.

— А правда вот, — вмешалась неожиданно Осетрина-казначейница, проплывая неторопливо по дальнему краю. Голос её был низок, тяжёл, каждая фраза — как движение хвоста. — Он — стар. Я видала князей, вырезанных из дерева, и сторожа мостового, что цепь держал, а потом — ни моста, ни сторожа. А он — есть. Он один, как ствол у вывороченной ивы. Он держится за сердце своё: Камень-Глас на дне омута. Без него — он не он. Но тебе тот камень — не надобен. Тебе — слово надо. И ещё — не пой в пустоту. Пой — ответом. Он тоскует — оттого и поёт по ночам. Тоска — его слабость. Не мука чужая — своя. По ней его и берут: тихо, без злости.

— Свой камень зовёте Камнем-Гласом? — спросила Арина. — Значит, слушается он того, кто умеет слушать?

— Верно мыслишь, — и раки-писцы на мокрой доске процарапали знак «верно услышано». — Песней можно чуть-чуть повернуть течение, — сказал один рак, отрываясь от работы. — Но не ломай русло, — добавил другой. — Лес ругается, когда реку ломают.

— А имя? — Арина снова вернулась к главному. — Коли не держится он словом человеческим, есть ли у него имя, что можно звать? Не для власти — для правды назвать.

Долгая пауза. Медузы за стеной мёдно вздохнули. Кикиморы перестали перебирать нити. Сом-камергер водил усами — считал удар воды. И наконец старшая перловица сказала:

— Было когда-то, в давние годы, когда люди звались иначе и бабы рожали на воде, — звали его Данилом Глубином. Так звала его первая — не утопленница, нет — княжна пойменная, что ушла к нему сама, как ты. Имя осталось в воде, как камень в русле: вроде не видно, а течение всё равно его помнит. Назовёшь — не свяжешь, но рану в нём тронешь. Болеть станет. Легче не будет — тебе ли ему. А вот звук его — что он тебе давал, — тот береги. С ним можно открывать двери, где у нас нет засовов.

Арина завязала третий, последний узелок. Красная нитка на пальцах стала тёплой.

— Благодарю, — сказала она просто. — За правду — хлебом не отдаришься. Песней — отдам.

— Пой только не криком, — хмыкнула Осетрина. — Крик — беда. А беда — не гостья.

На обратном пути к нише её остановили угри-посыльные — шустрые, любопытные.

— Девка, — шуршаще-звонко проговорил один, высунув мордочку, — а скажи, правда ли, что на суше есть огонь, что кушает дерево и не пьёт воду?

— Правда, — усмехнулась Арина. — Такого у вас не заведёшь.

— И ладно, — вздохнул угорь. — От такого добра — один дух.

У камышовой завесы преградила дорогу кикимора, другая, не сторожевая, а плетейница.

— Я слышала, — сказала она, не шипя, а ровно, — ты узнавать шла, а не красть. За это — держи. — И протянула маленький моточек красной нити — толще прежнего, шелковистее. — Сей нитью завязывают обеты не людям, воде. Когда он тебе даст слово — завяжешь узел. Не развяжет — пока сам же его и не развяжет. А сам себя не всяк охотник резать станет.

17
{"b":"965124","o":1}