Арина смотрела ему вслед, не мигая, пока его спотыкающаяся, жалкая фигура не скрылась в сумерках опустевшей деревни, не растворилась в серой мгле наступающего утра. Только тогда, когда последний звук его бега затих, она отпустила сдерживающий импульс, разжала тиски своей воли.
Ярость Болотника, сдержанная на мгновение, обрушилась на нее с новой, удвоенной силой, как морская волна на хрупкую дамбу. Но теперь ей нечего было терять. Не на что было отвлекаться. Никакого тепла, никаких воспоминаний, никакой жалости, которые нужно было беречь.
Она рухнула на колени, охваченная внутренней бурей, которая выжигала в ней дотла последние островки сопротивления, последние следы тепла, последние обрывки воспоминаний, последние капли той самой жалости, что только что спасла Луку. Это было мучительно, как прижигание раскаленным железом огромной, смертельной раны. Боль была невыносимой, разрывающей душу на части. Но вместе с тем это было и очищение. Сжигание всего старого, всего слабого, всего человеческого.
Когда буря наконец стихла, Арина лежала ничком на влажной, холодной земле у края болота, ее пальцы впились в вязкий ил. Она была пуста. Абсолютно. Внутри не осталось ничего, кроме безмолвного, безразличного холода. Слова Малухи, старой знахарки, предсказавшей ей этот путь, вспомнились ей сейчас с кристальной, беспощадной ясностью: «…потом приходит холод. Тот, что выжигает все внутри. И тогда ты станешь настоящей хозяйкой».
Холод пришел. И он выжег все до основания. Не осталось ни Арины-девушки, ни Арины-жертвы, ни Арины, способной на сомнение. Осталась только пустота, готовая быть заполненной волей топи.
Она медленно поднялась. Ее движения были снова плавными, точными, безразличными, лишенными какой бы то ни было суеты или эмоций. Она отряхнула с платья комки грязи, и тот снова стал идеально чистым и призрачным. Она посмотрела на болото. Тварь из тины и корней медленно, нехотя оседала обратно в воду, ее огни-глаза все еще пылали, но теперь в них читалось не только слепое собственничество, но и некое… уважение, признание силы. Она выдержала испытание. Она доказала свою мощь, подчинив на мгновение саму стихию его гнева, обратившись к первоистокам.
Он простил ее? Нет. Такое человеческое, мягкое слово было не из его лексикона, не из его природы. Он принял. Принял ее окончательный, бесповоротный выбор, оплаченный такой страшной ценой. Принял то, что она добровольно, ценой нечеловеческих страданий, позволила ему выжечь в себе последнее искушение, последнюю связь с миром людей.
Она повернулась спиной к деревне, к миру людей, к Луке, ко всему, что когда-то составляло ее жизнь, и сделала шаг в болото. Вода, темная и спокойная, приняла ее, как родная, обняла, как долгожданную владычицу. Она не плыла, она шла по дну, и топи расступались перед ней, приветствуя свою истинную хозяйку.
Искушение миновало. Цена была уплачена сполна — ее прошлым, ее человечностью, ее душой. Теперь ничто не мешало ей стать той, кем она была предназначена быть — абсолютной и безраздельной Царицей Трясины. Завтрашний рассвет должен был стать началом ее вечного, безрадостного царствования. И окончательным концом всего, что она когда-то знала, любила и чем когда-то была.
Глава 16. Жертва ревности
Вода сомкнулась над головой Арины, заглушив последние отзвуки мира людей, остававшегося где-то наверху, в царстве воздуха, боли и мимолетных, предательских искушений. Погружение в Подводные Чертоги на этот раз было не триумфальным возвращением домой, а тяжким, безрадостным нырянием в пустоту, что зияла теперь в самой ее сердцевине. Казалось, сама темная, плотная вода вобрала в себя остатки ее смятения и вымотавшей ее до дна ярости, став еще холоднее, еще безразличнее, еще больше похожей на ту ледяную пустоту, что поселилась внутри нее. Она плыла вниз, и с каждым сантиметром, отделявшим ее от поверхности, последние следы тепла, принесенные той встречей, безжалостно гасли, как искры в болотной жиже.
Она прошла сквозь мерцающие, фосфоресцирующие заросли подводных грибов-призраков и водорослей-сирен, не видя их призрачной, жутковатой красоты. Ее фарфоровые, белые ступни бесшумно ступали по светящемуся, словно усыпанному звездной пылью, песку бесконечных залов, но не несли ее к ее покоям, к тому ложному подобию уюта, что она когда-то пыталась создать. Ее вело нечто большее, неумолимое, как закон тяготения, туда, где бился пульс ее нового мира, источник ее силы и ее рабства — в Сердцевину, к корню-сердцу, к самому Болотнику.
Он был уже там. Он не принял свой почти человеческий, обманчивый облик и не предстал тем чудовищем из тины и корней, что являл на поверхности. Здесь, в самой сути его владений, он был самим пространством. Его присутствие наполняло огромный, темный грот плотным, тяжелым, почти осязаемым молчанием, в котором, словно токи в замкнутой цепи, вибрировала не остывшая, а лишь сдавленная до предела ярость. Это была не буря, а ледяной, неподвижный, абсолютный гнев. Гнев, похожий на осколок черного, внеземного льда, застрявший в самом сердце планеты и отравляющий все вокруг своим холодным излучением.
Арина остановилась на самом краю бездны, глядя на пульсирующий в кромешной темноте гигантский корень, испещренный прожилками тусклого света. Она не просила прощения. Она не оправдывалась. Любое слово, даже мысленное, было бы теперь ложью и слабостью. Она просто стояла, безмолвная и прекрасная, как изваяние, высеченное из льда, ощущая эту новую, страшную грань в их отношениях. Ревность. Та самая, что едва не погубила Луку на Опушке, теперь висела между ними тяжелой, ядовитой пеленой, замерзла в воздухе, словно сталактит, готовый обрушиться и пронзить ее.
…Он жив… — ее мысль была не вопросом и не констатацией факта. Это была попытка зондировать почву, понять новые правила этой ужасной игры. Уловить его намерения в этом ледяном, неподвижном гневе.
Ответ пришел не сразу. Воздух (или то, что им служило в этом лишенном воздуха зале) сгустился, стал вязким, как патока, затрудняя не только дыхание, но и сам ход мысли.
…Он… коснулся… того… что МОЁ… — голос Болотника в ее сознании был тихим, едва различимым шепотом, но от этого не менее, а perhaps даже более ужасающим. В нем не было крика, не было ярости в ее человеческом понимании. Была бездна. Холодная, бездонная и абсолютная…Его жизнь… пылинка… миг… но пылинка… обожгла…
Он не говорил прямо о ее колебании, о том, что она чуть не поддалась искушению. Он говорил о самом факте, о самом акте. О том, что Лука, ничтожный смертный, пылинка в масштабах его вечности, осмелился протянуть ей руку. Что он, это мимолетное существо, на одно мгновение отвлек ее внимание, ее сущность, от вечного и безраздельного владения им. Это было оскорблением не личности, не чувств — их у него не было — а самого принципа, самого закона владения. Это была царапина на абсолютном.
…Связь… должна быть разорвана… — прошелестел он, и в этом шепоте слышался леденящий душу приговор…Не физически… это слишком милостиво… слишком… быстро… Связь… в тебе…
Арина поняла. С абсолютной, холодной ясностью, от которой кровь стыла в жилах, если бы она еще текла. Он не собирался убивать Луку простым ударом. Это было бы слишком просто, слишком по-человечески. Он собирался убить ее память о нем. Убить ту последнюю, сожженную, но все же тлевшую в самых потаенных уголках ее души искру жалости, ту боль, что она ощущала при его виде. И сделает он это самым жестоким, самым изощренным образом — заставив ее саму, ее сущность, стать причиной его медленной, мучительной гибели.
Она почувствовала, как по невидимым, но прочнейшим нитям, связывающим ее с поверхностью, с миром, что она покинула, помчалась команда. Не яростная, не шумная, не похожая на тот громовой рев, что был на Опушке. Нет. Это было нечто иное: тонкое, ядовитое, неумолимое, как спора плесени, прорастающая вглубь здоровой древесины. Она была направлена не на тело Луки, не на его плоть, а на его дух. На его жизненную силу, на саму волю к жизни.