Когда они остались одни, что-то вдруг было поднято вверх или другим способом убрано с их дороги, и перед ними открылся глубокий колодец. Заглянув в него, Фанни сказала:
– Вот дядя!
Крошка Доррит, когда глаза ее привыкли к темноте, заметила его на дне колодца, в уголке; инструмент в старом футляре лежал подле него.
Глядя на этого старика, можно было подумать, что он постепенно спускался в этот колодец, пока не очутился на самом дне. В течение многих лет он проводил в этом углу по шесть вечеров в неделю, никогда не поднимал глаз от своих нот и, как говорили, ни разу не взглянул на представление. Рассказывали, будто он до сих пор не знает в лицо главных героев и героинь, а комик побился однажды об заклад, что будет передразнивать его пятьдесят вечеров подряд и он не заметит этого, что и оправдалось на деле. Плотники уверяли, что он давно умер, только сам не заметил этого, а посетители театра думали, что он проводит в оркестре всю свою жизнь, днем и ночью, в будни и праздники. Иногда к нему через барьер обращались зрители с предложением понюхать табаку, и в манере, с которой он отвечал, встрепенувшись, на эту любезность, пробуждалась как бы бледная тень бывшего джентльмена, но за исключением этих случаев он оставался глух и безучастен ко всему окружающему. Он знал только свою партию на кларнете, остальное не касалось его. Иные считали его бедняком, иные – богатым скрягой, но он ничего не говорил, никогда не поднимал своей понурой головы, никогда не изменял своей шаркающей походки. Хотя он ожидал, что племянница позовет его, но услышал ее не прежде, чем она окликнула его три или четыре раза. Увидев вместо одной обеих племянниц, он ничуть не удивился и только пробормотал дрожащим голосом:
– Иду, иду! – и выбрался из своего угла каким-то подземным ходом, откуда так и несло погребом.
– Так ты, Эми, – сказала ее сестра, когда все трое вышли на улицу через знакомую читателям дверь, стыдившуюся своей странной наружности, причем дядя инстинктивно опирался на руку Эми, – так ты беспокоишься обо мне?
Она была хороша собой и, зная об этом, одевалась довольно нарядно. Снисходительность, с которой она разговаривала с сестрой как с равной, несмотря на свою красоту и житейскую опытность, тоже носила отпечаток ее семьи.
– Я интересуюсь всем, что касается тебя, Фанни.
– Знаю, знаю, ты лучше всех, Эми. Если я иногда немножко резка, то ты, я уверена, сама поймешь, каково мне чувствовать себя в этом низком положении. Я бы не огорчалась им, если бы мои подруги не были так вульгарны. Ни одна из них, – продолжила эта дочь Отца Маршалси, – не испытала того, что мы. Они на своем месте.
Крошка Доррит кротко взглянула на сестру, но ничего не ответила. Фанни довольно сердито отерла глаза носовым платком.
– Я родилась не там, где ты, Эми; может быть, отсюда и разница между нами. Милое дитя, как только мы избавимся от дяди, ты узнаешь обо всем. Мы оставим его в ресторане, где он всегда обедает.
Они дошли до грязного ресторана в грязном переулке, окна которого сделались почти матовыми от испарений горячих кушаний, овощей и пудингов. Впрочем, сквозь окна можно было рассмотреть жареную свиную ногу, заправленную луком и чесноком, обильно орошенную подливкой, в металлическом резервуаре; сочный ростбиф и горячий пухлый йоркширский пудинг, плававший в таком же вместилище; фаршированную телятину, нарезанную ломтями; окорок, от которого пар так и валил; мелкую миску с аппетитным жареным рассыпчатым картофелем и прочие деликатесы. В ресторане имелись перегородки, за которыми посетители, находившие более удобным уносить свой обед в желудках, чем в руках, могли в одиночестве отправить приобретенные яства по назначению.
Поравнявшись с рестораном, Фанни развязала свой кошелек, достала из него шиллинг и вручила дяде. Дядя не сразу понял, в чем дело, но наконец пробормотал:
– Обед? Ха. Да, да, да, да! – и медленно скрылся в тумане испарений.
– Теперь, Эми, – сказала ее сестра, – если ты не слишком устала, пойдем со мной на Харли-стрит, Кавендиш-сквер.
Выражение, с которым она назвала этот аристократический адрес, и жест, с которым поправила свою новую шляпку (более воздушную, чем удобную), несколько удивили ее сестру; как бы то ни было, она выразила готовность идти на Харли-стрит, куда они и направились.
Достигнув этой великой цели, Фанни остановилась у прекраснейшего дома и, постучав в дверь, справилась, дома ли миссис Мердль. Дверь отворил лакей с напудренной головой, у которого было двое помощников, тоже с напудренными головами; несмотря на такую пышность, он не только объявил, что миссис Мердль дома, но и попросил Фанни войти. Фанни вошла, захватив с собой сестру, затем они поднялись по лестнице, причем пудра выступала перед ними и пудра же конвоировала их сзади, и вошли в большую полукруглую гостиную, где висела золотая клетка с попугаем, который, цепляясь лапой за брусья, принимал самые странные позы, то и дело опрокидываясь вниз головой. Эта особенность, впрочем, часто замечается у птиц совершенно иного полета, когда они карабкаются вверх по золотой лестнице.
Комната превосходила пышностью все, что могла представить себе Крошка Доррит, и показалась бы роскошной и великолепной всякому другому. Крошка Доррит, с изумлением взглянув на сестру, хотела что-то оказать, но Фанни повела бровями, указывая на завешенную портьерой дверь в соседнюю комнату. В ту же минуту портьера заколебалась, рука, унизанная кольцами, приподняла ее, и в комнату вошла дама.
Дама уже утратила природную юность и свежесть, зато приобрела юность и свежесть искусственную. У нее были огромные бесчувственные прекрасные глаза, и черные бесчувственные прекрасные волосы, и роскошный бесчувственный прекрасный бюст, и все прочее самого совершенного образца. Оттого ли, что ей было холодно, или оттого, что это шло к ней, она носила роскошную белую косынку, подвязанную под подбородком. И если был когда-нибудь прекрасный бесчувственный подбородок, которого, без сомнения, ни разу не «трепала», выражаясь фамильярно, мужская рука, то именно этот туго-натуго затянутый кружевной уздечкой подбородок.
– Миссис Мердль, – сказала Фанни. – Моя сестра, сударыня.
– Рада видеть вашу сестру, мисс Доррит. Я не знала, что у вас есть сестра.
– Я не говорила вам о ней, – сказала Фанни.
– Ага. – Тут миссис Мердль согнула мизинец левой руки, как будто хотела сказать: «Я поймала вас, – я знала, что вы не говорили». Она жестикулировала исключительно левой рукой, так как руки ее не были одинаковы: левая была гораздо белее и пухлее правой. Затем она прибавила: – Садитесь. – Уютно примостившись в гнездышке из малиновых, вышитых золотом подушек на оттоманке подле попугая, дама спросила, рассматривая Крошку Доррит в лорнет: – Той же профессии?
Фанни ответила:
– Нет.
– Нет, – повторила миссис Мердль, опуская лорнет. – У нее и вид не такой. Очень мила, но вид не такой.
– Моя сестра, сударыня, – сказала Фанни, манеры которой представляли странную смесь почтительности и развязности, – просила меня объяснить ей, как сестре, каким образом случилось, что я имею честь пользоваться вашим знакомством. И так как вы пригласили меня навестить вас еще раз, то я и взяла на себя смелость привести ее с собой в надежде, что вы, может быть, расскажете ей. Мне хотелось бы, чтоб она услышала об этом от вас самих.
– Но разве вы думаете, что в возрасте вашей сестры… – заметила миссис Мердль.
– Она гораздо старше, чем кажется с виду, – сказала Фанни, – мы с ней почти одних лет.
– Общество, – сказала миссис Мердль, снова согнув левый мизинец, – вещь настолько непостижимая для юных особ (даже для большинства особ всякого возраста), что мне очень приятно слышать это. Я бы желала, чтоб общество не было так условно, так требовательно… Птица, успокойся!
Попугай заорал самым пронзительным голосом, как будто имя его было «общество» и он защищал свое право быть требовательным.
– Но, – продолжила миссис Мердль, – мы должны принимать его таким, каким находим. Мы знаем, что оно пусто, пошло, суетно и крайне гадко, но если только мы не дикари в тропических морях (я с восторгом превратилась бы в дикаря… райская жизнь и чудный климат, как я слышала!), то должны приспособляться к нему. Мистер Мердль – один из крупнейших коммерсантов, он ведет обширнейшие торговые операции, его богатство и значение громадны, но даже он… Птица, успокойся!