– Стар! – воскликнул Панкс. – Ха-ха!
Этот неожиданный смех и последовавший за ним залп фырканий, вызванные глубоким удивлением и полнейшим несогласием Панкса с этой нелепой мыслью, звучали так чистосердечно, что невозможно было усомниться в его искренности.
– Он старится! – воскликнул Панкс. – Послушайте его, люди добрые. Старится! Нет, вы только послушайте его!
Решительное несогласие, выражавшееся в этих восклицаниях и новом залпе фырканий, заставило Артура удержаться от возражений. Он не на шутку боялся, что с мистером Панксом случится что-нибудь неладное, если тот будет так отчаянно выдувать воздух, втягивая в то же время дым. Итак, оставив эту вторую тему, он перешел к третьей.
– Молодой, старый или средних лет, Панкс, – сказал он, дождавшись паузы, – я во всяком случае нахожусь в двусмысленном и сомнительном положении. Я даже сомневаюсь, имею ли право распоряжаться тем, что считал до сих пор своим. Рассказать вам, в чем дело? Могу я доверить вам тайну?
– Можете, если полагаетесь на мое слово, сэр, – ответил Панкс.
– Полагаюсь.
– Говорите. – Это лаконичное приглашение, высказывая которое он протянул Кленнэму свою грязную руку, было крайне выразительно и убедительно.
Кленнэм горячо пожал эту руку, затем, смягчая по возможности характер своих опасений и ни единым словом не намекая на мать, но упоминая только о своей родственнице, передал в общих чертах сущность своих подозрений и подробности свидания, при котором ему недавно пришлось присутствовать. Мистер Панкс слушал с таким интересом, что совсем забыл о турецкой трубке и, сунув ее к щипцам на каминную решетку, до того взъерошил свои лохматые волосы, что к концу рассказа походил на современного Гамлета, беседующего с тенью отца.
– Вернемтесь, сэр, – воскликнул он, ударив Кленнэма по колену, – вернемтесь, сэр, к вопросу о помещении капитала! Вы хотите отдать свое имущество, разориться для того, чтобы исправить зло, в котором вы неповинны. Не стану возражать. Это на вас похоже. Человек должен быть самим собой. Но вот что я скажу. Вы боитесь, что вам понадобятся деньги, дабы избавить от позора и унижения ваших родных. Если так, постарайтесь нажить как можно больше денег.
Артур покачал головой, задумчиво глядя на Панкса.
– Будьте как можно богаче, сэр, – продолжил Панкс, вкладывая всю свою энергию в этот совет. – Будьте как можно богаче, насколько это достижимо честным путем. Это ваша обязанность. Не ради вас, ради других. Не упускайте случая. Бедный мистер Дойс (который действительно становится стар) зависит от вас. Судьба ваших родственников зависит от вас. Вы сами не знаете, как много зависит от вас.
– Ну-ну-ну, – возразил Артур. – Довольно на сегодня.
– Еще одно слово, мистер Кленнэм, и тогда довольно. Зачем оставлять все барыши хищникам, пройдохам и мошенникам? Зачем оставлять все барыши субъектам вроде моего хозяина? А вы именно так поступаете. Говоря «вы», я подразумеваю людей, подобных вам. Вы сами знаете, что это так. Я вижу это каждый день. Я ничего другого не вижу. Моя профессия – видеть это. Так вот я и говорю, – заключил Панкс, – решайтесь и выигрывайте!
– А если я решусь и проиграю? – спросил Артур.
– Не может быть, сэр, – возразил Панкс. – Я вник в это дело. Имя всемирной известности, ресурсы неистощимые, капитал громадный, положение высокое, связи обширнейшие, и правительство за него. Не может быть проигрыша!
После этого заключительного слова мистер Панкс мало-помалу успокоился, позволил своим лохматым волосам опуститься, насколько они вообще способны были опуститься, достал с решетки трубку, набил табаком и снова закурил. После этого они почти ничего не говорили, а сидели молча, обдумывая все тот же вопрос, и расстались только в полночь. На прощание, пожав руку Кленнэму, мистер Панкс обошел вокруг него и затем уже направился к двери. Кленнэм понял это в смысле приглашения положиться на мистера Панкса, если когда-нибудь потребуется его помощь в тех делах, о которых они говорили в этот вечер, или в каких угодно других.
На другой день он то и дело вспоминал, даже в такие минуты, когда был занят чем-нибудь другим, о помещении капиталов и о том, что Панкс вник в это дело. Он вспоминал, с каким пылом Панкс отнесся к этому вопросу, хотя вообще не был пылким человеком. Он вспоминал о великом национальном учреждении и о том, как было бы приятно улучшить дела Дойса. Он вспоминал о зловещем доме, который был его родным домом, и о новых мрачных тенях, которые делали его еще более зловещим. Он обратил особенное внимание на то, что везде и всюду, в каждом разговоре и при каждой встрече упоминалось имя Мердля; он не мог просидеть двух часов за письменным столом, чтобы это имя не представилось ему так или иначе, не представилось какому-нибудь из его внешних чувств. Он начал думать, что это, однако, очень любопытно и что, по-видимому, никто, кроме него, не выражает недоверия к этому вездесущему имени. Тут ему пришло в голову, что ведь и он, в сущности, не выражает недоверия и не имеет основания выражать недоверие, а только случайно не обращал на него внимания.
Такие симптомы, когда подобная болезнь распространилась, являются обыкновенно признаками заражения.
Глава XIV. Совещание
Когда британцы на берегу желтого Тибра узнали, что их даровитый соотечественник мистер Спарклер попал в число лордов министерства околичностей, они отнеслись к этой новости так же легко, как ко всякой другой, как к любому уличному происшествию или скандалу, появляющемуся в английских газетах. Иные смеялись, иные говорили, оправдывая это назначение, что пост мистера Спарклера – чистая синекура [81], так что занимать его может всякий дурак, лишь бы он умел подписать свое имя; иные, более важные политические оракулы, утверждали, что лорд Децимус поступил очень умно, усилив свою партию, и что единственное назначение всех вообще мест, находящихся в ведении Децимуса, – усиливать партию Децимуса. Нашлось несколько желчных бриттов, не желавших подписать этот символ веры, но их возражения были чисто теоретические. С практической точки зрения они относились к этому назначению совершенно безразлично, считая его делом каких-то других неведомых бриттов, скрывавшихся где-то там, в пространстве. Подобным же образом на родине множество бриттов в течение целых суток доказывали, что эти невидимые анонимные бритты должны были бы «вмешаться в это дело», если же они относятся к нему спокойно, то, значит, так им и нужно.
Но к какому классу принадлежали эти отсутствующие бритты, и где спрятались эти несчастные создания, и зачем они спрятались, и почему они так систематически пренебрегают своими интересами, когда другие бритты решительно не знают, чем объяснить подобное пренебрежение, – все это оставалось неизвестным как на берегах желтого Тибра, так и на берегах черной Темзы.
Миссис Мердль распространяла новость и принимала поздравления с небрежной грацией, придававшей известию особенный блеск, как оправа алмазу.
Да, говорила она, Эдмунд согласился занять это место. Мистер Мердль пожелал, чтобы он занял его, и он занял. Она надеется, что место придется по вкусу Эдмунду, но не уверена в этом. Ему придется проводить большую часть времени в городе, а он любит деревню. Во всяком случае, это положение, и положение недурное. Конечно, все это сделано из любезности к мистеру Мердлю, но и для Эдмунда будет кстати, если придется ему по вкусу. По крайней мере, у него будет занятие, за которое платят жалованье. Вопрос только, не предпочтет ли он военную службу.
Так говорил бюст, в совершенстве владевший искусством делать вид, что не придает никакого значения тому, чего в действительности добивался всеми правдами и неправдами. Тем временем Генри Гоуэн, отвергнутый Децимусом, рыскал по знакомым от Порта-дель-Пополо до Альбано, уверяя почти (если не буквально) со слезами на глазах, что Спарклер – милейший и простодушнейший из ослов, какие только паслись когда-либо на общественном пастбище, и что только одно обстоятельство обрадовало бы его (Гоуэна) больше, чем назначение этого милейшего осла, – именно его (Гоуэна) собственное назначение. Он утверждал, что место как раз для Спарклера. Ничего не делать и получать кругленькое жалованье – то и другое он исполнит как нельзя лучше. Словом, это прекрасное, разумное, самое подходящее назначение, и он готов простить Децимусу свои обиды за то, что тот отвел ослу, которого он так душевно любит, такой чудесный хлев. Его сочувствие не ограничилось этими заявлениями. Он пользовался всяким удобным случаем выставить Спарклера напоказ перед обществом, и хотя этот юный джентльмен во всех подобных случаях представлял жалкое и комичное зрелище, дружеские намерения Гоуэна были несомненны.