– Только в ту ночь да еще в последнюю ночь.
– Что же он делал в последний раз, когда я ушел?
– Хитрецы заперлись с ним в ее комнате. Когда я затворила за вами дверь, Иеремия подобрался ко мне бочком (он всегда подбирается ко мне бочком, когда хочет поколотить) и говорит: «Ну, Эффри, пойдем со мной, жена, вот я тебя подбодрю». Потом схватил меня сзади за шею, стиснул, так что я даже рот разинула, да так и проводил до постели и все время душил. Это он называет – подбодрить. О, какой он злющий!
– И больше вы ничего не видали и не слыхали, Эффри?
– Ведь я же сказала, что он меня послал спать, Артур!.. Идет!
– Уверяю вас, он все еще стоит за дверью. Но вы говорили, что тут перешептываются и совещаются. О чем?
– Почем я знаю. Не спрашивайте меня об этом, Артур. Отстаньте!
– Но, дорогая Эффри, я должен узнать об этих тайнах, иначе произойдет несчастье.
– Не спрашивайте меня ни о чем, – повторила Эффри. – Я все время вижу сны наяву. Ступайте, ступайте!
– Вы и раньше говорили это, – сказал Артур. – Вы то же самое сказали в тот вечер, когда я спросил вас, что вы делаете. Что же это за сны наяву?
– Не скажу. Отстаньте. Я не сказала бы, если б мы были одни, а при вашей старой зазнобе и подавно не скажу!
Напрасно Артур уговаривал ее, а Флора протестовала. Эффри, дрожавшая как лист, оставалась глухой ко всем увещеваниям и рвалась вон из чуланчика.
– Я скорей крикну Иеремию, чем скажу хоть слово! Я позову его, Артур, если вы не отстанете. Ну вот вам последнее слово: если вздумаете когда-нибудь расправиться с хитрецами (вам следовало бы сделать это, я вам говорила в первый же день, когда вы приехали, потому что вы не жили здесь и не запуганы так, как я), тогда сделайте это при мне и скажите мне: «Эффри, расскажите ваши сны!» Может быть, тогда я расскажу.
Стук затворяемой двери помешал Артуру ответить. Они вернулись на то же место, где Иеремия оставил их, и Кленнэм сказал ему, что погасил свечку нечаянно. Мистер Флинтуинч смотрел на него, пока он зажигал ее снова от лампы, и хранил глубокое молчание насчет посетителя, с которым беседовал на крыльце. Быть может, его раздражительный характер требовал возмездия за скуку, доставленную этим гостем, только он страшно разозлился, увидев свою супругу с передником на голове, подскочил к ней и, ущемив ее нос между большим и указательным пальцами, повернул его так, точно собирался вывинтить прочь.
Флора, окончательно отяжелевшая, не хотела отпускать Кленнэма, пока они не осмотрели весь дом, вплоть до его старой спальни на чердаке. Хотя голова его была занята совсем другим, но все-таки он не мог не обратить внимания – и вспомнил об этом впоследствии – на спертый затхлый воздух, на густой слой пыли в верхних этажах, на дверь одной из комнат, отворявшуюся с таким трудом, что Эффри вообразила, будто за нею кто-то прячется, и осталась при этом убеждении, хотя, осмотрев комнату, они не нашли никого. Когда, наконец, они вернулись в комнату миссис Кленнэм, она вполголоса разговаривала с патриархом, стоявшим у камина. Его голубые глаза, отполированная голова и шелковые кудри придавали необыкновенно глубокое и любвеобильное выражение немногим словам, с которыми он обратился к ним:
– Итак, вы осмотрели постройку, осмотрели постройку… постройку… осмотрели постройку.
Сама по себе эта фраза, конечно, не была перлом мудрости или благосклонности, но в устах патриарха казалась образцом того и другого, так что иному слышавшему захотелось бы даже записать ее.
Глава XXIV. Вечер долгого дня
Знаменитый муж, украшение отечества, мистер Мердль продолжал свое ослепительное шествие. Мало-помалу все начинали понимать, что человек с такими заслугами перед обществом, из которого он выжал такую кучу денег, не должен оставаться простым гражданином. Говорили, что его сделают баронетом, поговаривали и о звании пэра. Молва утверждала, будто мистер Мердль отвратил свой золотой лик от баронетства, будто он объявил лорду Децимусу, что баронетства для него мало, прибавив: «Нет, или пэр, или просто Мердль». Говорили, будто это заявление повергло лорда Децимуса в пучину сомнений, где он увяз бы по самый подбородок, если бы это было возможно для такой высокой особы, потому что Полипы, как совершенно самостоятельная группа существ в мироздании, были твердо уверены, что все подобные отличия принадлежат собственно им, и если какой-нибудь военный, моряк или юрист получал титул лорда, они единственно из снисхождения впускали его в семейную дверь и тотчас же захлопывали ее. Но (говорила молва) не одно это обстоятельство смущало Децимуса: он знал, что несколько Полипов уже заявили права на тот же титул. Правдивая или, быть может, лживая молва во всяком случае была очень деятельна, и лорд Децимус, размышляя – по крайней мере делая вид, что размышляет, – над своим затруднительным положением, доставлял ей новую пищу, пускаясь при каждом удобном случае ковылять своей слоновой походкой по зарослям шаблонных фраз насчет колоссальных предприятий мистера Мердля, столь важных для национального богатства Англии, ее благосостояния, процветания, кредита, капитала и прочего.
Между тем старый серп времени собирал понемногу свою жатву, и вот прошло полных три месяца с того дня, как тела двух братьев-англичан были опущены в одну могилу на иностранном кладбище в Риме. Мистер и миссис Спарклер водворились на собственной квартире, в небольшом домике во вкусе Тита Полипа, истинном шедевре неудобства, с вечным ароматом позавчерашнего обеда и конюшни, но страшно дорогом, так как именно в этом месте находился центр земного шара. Водворившись в этом завидном приюте (которому действительно завидовали многие), миссис Спарклер решилась немедленно приступить к уничтожению бюста, когда приезд посланца с печальными вестями заставил ее приостановить активные военные действия. Миссис Спарклер отнюдь не была бесчувственной и встретила печальную весть настоящим взрывом отчаяния, длившимся ровно двенадцать часов, после чего воспрянула духом и принялась обдумывать свой траур, который должен был оказаться не хуже, чем у миссис Мердль. Затем многие аристократические семьи были опечалены прискорбным известием (если верить благороднейшим источникам), и посланец уехал обратно.
Мистер и миссис Спарклер только что пообедали вдвоем в атмосфере скорби, окружавшей их, и миссис Спарклер перешла в гостиную, на кушетку. Был жаркий летний вечер. Резиденция в центре земного шара, всегда отличавшаяся спертым и затхлым воздухом, в этот вечер была особенно убийственна. Церковные колокола отзвонили, сливаясь в нестройное целое с уличным шумом, освещенные церковные окна, казавшиеся желтыми в сером тумане, угасли и потемнели. Миссис Спарклер, лежавшая на кушетке, глядя через горшки с цветами на противоположную сторону улицы, была утомлена этим зрелищем. Миссис Спарклер, поглядывавшая в другое окно, сквозь которое виднелся на балконе ее муж, была утомлена и этим зрелищем. Миссис Спарклер, окинув взором себя самое в траурном платье, была утомлена даже этим зрелищем, хотя не так, как первыми двумя.
– Точно в колодце лежишь, – сказала миссис Спарклер, сердито меняя позу. – Господи, Эдмунд, если у тебя есть что сказать, отчего ты не говоришь?
Мистер Спарклер мог бы ответить совершенно искренно: «Жизнь моя, мне нечего сказать». Но так как этот ответ не пришел ему в голову, он только перешел с балкона в комнату и остановился подле кушетки.
– Боже милостивый, Эдмунд, – сказала миссис Спарклер, рассердившись еще сильнее, – ты совсем засунул резеду себе в нос. Пожалуйста, не делай этого!
Мистер Спарклер в рассеянности так крепко прижимал к носу веточку резеды, что, пожалуй, оправдывал это замечание. Он улыбнулся и, выбросив веточку за окно, сказал:
– Извини, милочка.
– У меня голова болит, когда я гляжу на тебя, Эдмунд, – сказала миссис Спарклер минуту спустя, поднимая на него глаза. – Ты такой огромный при этом освещении, когда стоишь. Сядь, пожалуйста!