Дальше — еще хуже. «Красивая роль руководителя народного чувства так понравилась Растопчину, он так сжился с нею, что необходимость выйти из этой роли, необходимость оставления Москвы без всякого героического эффекта застала его врасплох, и он вдруг потерял из-под ног почву, на которой стоял, и решительно не знал, что ему делать». Клевета! Отец никогда не терял головы, особенно в минуту опасности! Он был решителен и бесстрашен!
С отвращением и негодованием она прочитала предвзятое, нет, насквозь лживое, очерняющее описание народной расправы над изменником Верещагиным. Она очень хорошо помнила тот день, и как его было не помнить! Отец вернулся измученный, несчастный, с ног до головы в пыли и стал рассказывать матери — Соня подслушивала за дверью, — что из-за кутузовского малодушия Москву оставляют без боя, что жители в совершенной панике и поддерживать порядок с малыми силами городской полиции невозможно, что пьяная чернь растерзала заключенного, а это хаос и бунт.
«Москва гибнет, — хрипло говорил отец, — а вместе с нею гибнет Россия. Позорно гибнет, сама дается в руки Бонапарта! Так нет же! Никто и никогда не скажет, что Ростопчин отдал вверенную ему Москву на поругание! Подобно Лукреции, она предпочтет гибель!»
В тот ужасный день он и принял решение, повернувшее ход войны и показавшее Наполеону, царю Александру, всему миру, что Россия предпочтет позору самосожжение!
Выдернуть из величественной античной драмы мелкий безобразный эпизод? Запечатлеть героя московской трагедии «человеком в генеральском мундире, в шляпе с плюмажем, с бегающими не то гневными, не то испуганными глазами»? Какая несправедливость, какая гнусность!
Софи всегда была порывиста, с детских лет. Охваченная негодованием или жестко чем-нибудь обиженная, она совершала поступки, повергавшие окружающих в ошеломление. Отец когда-то называл ее ma bombette, «моя бомбочка», муж — «берсерком», дети и слуги при первом раскате грома прятались. В старости порох отсырел, графиня чаще плакала, чем воспламенялась — захлебывалась бурными рыданиями, хваталась за сердце, могла упасть в обморок. Сама она считала это воздействием литературы, смягчающей душу. Ведь что такое ярость? Неспособность или нежелание понять мотивы другого человека, побуждающая к агрессии. Но писатель учится помещать себя в иные жизни, перевоплощаться в кого угодно, а стало быть понимать всех. Конечно же, понять не означает принять, и тех, кого Софи не принимала, она ненавидела, но и это сильное чувство больше не обжигало душу пламенем, а потрескивало неугасающими угольями. Немцы, Поль де Бело, красные, евреи, самодержавная Россия, итальянский король, наглый ветеринар из соседнего городка, несколько литературных критиков — список врагов был длинен. Теперь прибавилось еще одно имя: Лев Толстой.
Как он мог, как он смел изобразить отца, самого яркого, искреннего, бескорыстного, безжалостного к себе человека таким жалким ничтожеством! И ведь отныне все, все кто прочтет этот ужасный, затягивающий в себя, претендующий на фотографическую достоверность роман, будут считать Федора Ростопчина суетливым, тщеславным душегубом! Не спасителем отечества, не античным героем, а отвратительным убийцей. Не может же быть, чтобы Толстой не прочитал знаменитую лаконичную автобиографию отца, в которой тот трезво и холодно, безо всякой рисовки дает оценку себе и своей жизни. «Я был упрям как мул, капризен как кокетка, весел как ребенок, ленив как сурок, деятелен как Бонапарт, — всё как вздумается. Никогда не обладая умением владеть своим лицом, я давал волю языку и усвоил дурную привычку думать вслух. Это доставило мне несколько приятных минут и много врагов. Я был очень признателен за дружбу, доверие, и, если бы родился в золотой век, из меня, может быть, вышел бы человек вполне хороший… Я ожидаю смерти без боязни и без нетерпения. Моя жизнь была плохой мелодрамой с роскошной обстановкой, где я играл героев, тиранов, влюбленных, благородных отцов, но никогда лакеев». Сколько подлинного величия в этой беспристрастности!
Будь ты проклят, Лев Толстой!
Кара последовала незамедлительно. Графиня вытерла платком слезы, поднялась и бросила в камин все четыре тома, один за другим, а потом стояла, не в силах оторвать глаз от зрелища вспыхивающих, чернеющих, загибающихся бумажных страниц.
Она видела другой огонь — распространяющийся вширь и поднимающийся вверх, к серому осеннему небу. И была не старухой, а девочкой, которая смотрит, как сгорает родной дом. Отец сидит рядом, он крепко держит ее за руку, сейчас скажет про соляной столп и задернет шторку, но мгновение замерло. Пожар бушует, лопаются окна, оглушительно трещит раскаленная крыша, в стеклянной оранжерее факелами пылают пальмы, под которыми Софи-Сонечка воображала себя Виржинией на тропическом острове.
В то утро у них в Воронове был Кутузов, грузный, усталый и очень старый, напугавший Соню тем, что за завтраком, приподняв с лица черную повязку, долго мял пальцами пустую ввалившуюся глазницу. Сидели так: на одном конце длинного стола домашние и адъютанты, на другом — отец и фельдмаршал. Они о чем-то вполголоса разговаривали. Отец горячился, Кутузов мял глазную впадину. Через окна было видно небо — в той стороне, где находилась Москва, черно-красное от пожара.
«Я ничего не желаю про это знать, граф! Не ввязывайте меня! — громко и сердито сказал неприятный старик, резко поднявшись и заскрипев стулом. — Право, мне и без того придется отвечать слишком за многое. Полковник, велите трубить поход!»
Много позднее Софи догадалась, про что не желал слышать Кутузов: про поджог города, обрекающий Бонапарта на уход восвояси. А потом заберет всю славу победы себе, не выиграв ни одного сражения! И уж можно не сомневаться, что этого хитрого лиса Толстой описал героем!
Армия ушла, Кутузов со своим штабом отбыли. Приготовились к отъезду и Ростопчины. Матушку отнесли в дормез на руках, она была в обмороке — батюшка объявил ей о своем решении с глазу на глаз.
Пятнадцатилетней Наталье и тринадцатилетней Софье он рассказал о том, что намерен сделать, только теперь.
— О дочери мои! Быть может, вы проклянете своего родителя за то, что он своею собственной десницей уничтожит кров, под которым вы счастливо и безмятежно возрастали. В благоустройство сей обители вложил я все свои чаяния и многие труды! Здесь мнил я окончить свои дни в покойной и уединенной старости, окруженный вашими чадами, коим завещал бы мой Элизиум!
Соня испугалась. Отец был не похож на себя всегдашнего. Взгляд воспален, волосы всклокочены, голос срывается, и как странно, как неестественно говорит — будто актер в пьесе «Прометей и гнев Зевеса»! На украшение дворца, на создание современнейшего, по аглицкой методе организованного хозяйства он потратил десять лет и несметные богатства, превратив Вороново в прообраз земного рая. Это было самое лучшее место на всей земле, Сонино волшебное королевство, в котором она обитала сказочной принцессой.
— Но речено в Писании: «Сотвори всесожжение твое и помолися о себе и доме твоем»! — Отец воздел руку к небу, похожий уже не на греческого героя, а на ветхозаветного пророка. — Лишь тогда, узрев драгоценность жертвы, спасет Господь твою душу! Я был бы лицемер и злодей, ежели бы принес во всесожжение драгоценнейший из городов русских, а драгоценнейшее из своих владений сохранил бы! Пускай же хулят меня москвичи, пускай предадут проклятью собственные дети, но я возлагаю на алтарь Господень любимейшее творение мое и молю Всевышнего лишь об одном: прими сию жертву, но спаси Россию, спаси люди Твоя!
Наталья зарыдала, а Соня, дурочка, все еще не понимала. Только когда отец махнул рукой, и слуги двинулись с горящими факелами к дому, поджигая наваленные повсюду копны сена, девочка сообразила, что происходит, но не заплакала, а ощутила восторг, ужас, благоговение — всё вместе.
Отец окунул кисть в ведро белой краски. Крупно написал на прикрепленной к тумбе доске по-французски: «Незваные гости! Здесь наслаждался я счастием средь моей семьи. Ныне же предаю огню дом свой, чтобы он не был осквернен вашим присутствием. Ростопчин».