Удивился:
— Куда полечу?
— В Киев. Я ж говорю, еще пустяк остался. Коварную деятельность французской разведки нужно зафиксировать на судебном процессе. Ты там можешь понадобиться в качестве свидетеля обвинения. Особенно, если Лотринген заартачится. Всё будет честь по чести, с присутствием прессы и дипломатического корпуса. А потом — всё. Ты вольная птица, полноправный гражданин СССР. Получаешь от органов путевку в новую светлую жизнь. Я же знаю, чего ты больше всего хочешь — заниматься литературой. Переводить стихи. Место в аспирантуре тебе гарантировано. Институт Тараса Шевченко, высокая марка! А хочешь — в Москву поедешь, в Институт Горького. Квартиру из нашего лимита получишь. Организуем тебе и публикации, и членство в Союзе Писателей. Со временем будешь книги выпускать. Свой проверенный кадр в литературной среде нам ого-го как пригодится. В следующий раз встретимся — буду у тебя автограф просить.
Майор встал. Протянул онемевшему Степану руку.
— Скачи, козаченько! Лети, сокіл! Високо та далеко!
И запел приятным, свежим тенорком:
Гей, десь там, де чорні води,
Сів на коня козак млодий.
Плаче молода дівчина,
Їде козак на Україну!
Гей, гей, гей, соколи,
Оминайте гори, ліси, доли!
Дзвінь, дзвінь, дзвінь, дзвіночку,
Степовий жайвороночку!
ПИСАТЕЛЬСКОЕ
Союзом писателей, в котором, по-видимому, еще постучит на собратьев по перу Степан Токарчук, я закончил неслучайно.
Всю остальную часть книги я посвящу писателям и метаморфозам, которые могут с ними, то есть с нами произойти. По понятным причинам эти превращения меня особенно волнуют.
Итак, все последующие герои будут литераторами. На их месте мне представить себя нетрудно. Мое повествование станет совсем уж личным.
В свое время я придумал несуществующий японский термин 作家道 «Саккадо», Дао Писателя. Это совершенно особый способ проживать жизнь, не похожий ни на какие другие. Как почти все Дао, это Путь непрям и непрост. Есть сугубо писательские взлеты и крушения, соблазны и опасности, интоксиканты и инструменты.
Самым главным, самым необходимым инструментом литератора, естественно, является родной язык. Потеря языка обычно равнозначна писательской смерти. Тем поразительнее очень немногочисленные случаи, когда писатель меняет свой язык на чужой, а вырастившую его культуру — на культуру иную. И не просто меняет, а умудряется вырастить на неродной почве цветы, которые покоряют сердца и души новой аудитории.
Я знаю про себя, что я бы так не смог. Мой генератор художественных текстов другими наречиями изъясняться не сможет. Меня на всю жизнь покусал «глагол времен, металла звон» и прочее мантрическое словоколдовство русской речи. «Велик был год и страшен год по Рождестве Христовом 1918, от начала же революции второй. Был он обилен летом солнцем, а зимою снегом, и особенно высоко в небе стояли две звезды: звезда пастушеская — вечерняя Венера и красный, дрожащий Марс». «Дуб — дерево. Роза — цветок. Олень — животное. Воробей — птица. Россия — наше отечество. Смерть неизбежна». Какой же это для меня звучит музыкой — wow! Верней, батюшки-светы!
Тем таинственней трансмутация Набокова из русскоязычного писателя в англоязычного. Или Джозефа Конрада из поляков в наибританнейшего британца.
Но про эволюцию Набокова, да и Конрада фантазировать не приходится. Обе досконально изучены профессиональными литературоведами. Поэтому я выбрал автора (теперь полагается говорить «авторку»), когда-то превосходившую популярностью и Набокова, и Конрада, а сегодня полузабытую: графиню де Сегюр, в девичестве Софью Федоровну Ростопчину.
Перефразируя Толстого (он в новелле тоже появится), задаюсь вопросом: где, как, когда всосала в себя из того французского воздуха, которым она дышала, графинечка, воспитанная лубочным гей-славянином Ростопчиным, «этот дух, откуда взяла она эти приёмы»?
Про внутренний механизм превращения патриотичной русской барышни в главную французскую писательницу Второй империи мы достоверно ничего не знаем. А это значит, что у меня есть полное право стать Софьей Федоровной и объяснить читателю, как и почему со мной такое произошло.
Я/Мы Софи де Ростопшин.
Née Rostopschine
Рассказ
Эскиз гробницы ей в общем нравился. Лурдская Богоматерь посередине и по краям два святых Франциска, Сальский и Ассизский, были определенно хороши, но надпись на могильной плите привела старуху в раздражение. «Ici rеpose en notre Seigneur Jesus Christ SOPHIE COMTESSE DE SEGUR»47 — так начиналась эпитафия, а ведь болвану скульптору был дан листок бумаги, на котором все слова написаны превосходным почерком, какому в наши времена детей уже не учат! Сердито скрепя стальным пером по бумаге, она вписала между «Софи» и «графиня» née Rostopschine48, как делала всегда. Потом, поколебавшись, «née» вычеркнула. Это ведь не титул книги и не юридический документ, а паспорт, который предъявишь потомкам. Она не «урожденная Ростопчина», она пожизненная Ростопчина. В первую очередь Ростопчина, а де Сегюр уже после.
Девиз на кресте был «Dieu, mes enfants et mes livres»49. Вся суть жизни, три кита, на которых она стояла. Душу — Господу, любовь — деткам, разум — творчеству.
На те же три части делился и всякий день, если не случалось чего-нибудь экстраординарного.
Утро начиналось молитвами, неспешными и подробными, с пожеланиями здоровья, благополучия и душевного мира всем живым сыновьям, дочерям, внукам, внучкам и правнукам — по бумажке, чтоб никого не забыть. Список был из двадцати четырех имен. Далее графиня поминала двух умерших детей и двух умерших внуков, которые ныне обретались в Раю, и, конечно, мужа (прости ему, Господи, все грехи, как их простила я.) Первый раз увидев Эжена, отец сказал ей: «Сонечка, у молодого Сегюра только один недостаток, но для мужа роковой. Он слишком красив, он сделает тебя несчастной. Скрепи сердце, расстанься с ним». Но влюбленная восемнадцатилетняя дурочка не послушала умнейшего человека столетия — и испила горькую женскую чашу до дна. Таков уж, видно, был замысел Божий. Чтоб обрести истинную Веру, надобно окончить школу Несчастья. Безмятежная жизнь оставляет душу не пробудившейся, истинно блаженны лишь страждущие. Не говоря уж о том, что не ведающий горестей писатель ничего путного не создаст и до сердец не достучится.
Затем наступило время семейных забот. К завтраку вышли все домашние, кто сейчас находился здесь, в замке. В маленьком шато Кермадио, где обычно жила семья дочери Генриетты, собрались те члены большого семейства, кто сумел выбраться с охваченного войной востока. В бретонском захолустье жизнь шла почти как обычно. Ни пожарищ, ни потрясений, ни голода.
Сидя во главе длинного стола, на «взрослой» его половине, графиня давала зятю Арману советы, как подмешивать в фураж солому, чтоб при нынешней дороговизне овса и сена скот за зиму не отощал, и зорко приглядывала за «детской» половиной — там беззаботно стучали вилками семеро внуков и внучек. Когда они закончили трапезу и убежали по своим прекрасным мальчишечьим и девичьим делам, предварительно подойдя к бабушке за поцелуем, беседа перешла на темы, для детских ушей не предназначавшиеся.
Тревожно было за старших сыновей и младшую дочь, запертых в осажденном пруссаками Париже. Газеты пишут, в городе страшный голод, люди съели всех кошек и принялись за крыс.
Другая боль — внучка Камилла, самая любимая из всех, сущий ангел, отрада сердца. Бедная девочка — как не вспомнить себя в ее возрасте — по безумной любви вышла за прекрасного маркиза де Бело, а он оказался в сто крат хуже покойного графа. Тот всего лишь изменял, этот же — исчадие ада, мучитель, истинно Синяя Борода, и не выпускает жертву из своих когтей, требует за развод сто тысяч франков. Где взять такую безумную сумму?