Он медленно, как бы преодолевая невидимое сопротивление, поднялся из-за стола. Движение было таким тяжелым, будто он поднимал на свои широкие плечи невидимую, невероятно тяжёлую, сотканную из унижения и надежды мантию, не императорскую, горностаевую, а мантию той новой, жалкой и смешной роли, которую ему теперь предстояло играть перед врагом и перед всем миром. Он подошёл ко мне, и на миг, всего на миг, я подумала, что он снова попытается наложить вето, найти более изящный, более достойный, более императорскийспособ сохранить лицо.
Но он лишь молча, с невозмутимым видом, протянул руку к массивной медной ручке двери, встроенной в дубовую панель.
— Идём, — сказал Аррион просто.
Не как приказ. И не как просьбу. А как констатацию неизбежности. Приглашение в новую, абсурдную и смертельно серьёзную реальность, где императору, повелителю льда и стали, предстояло позволить девчонке с чужого мира, с набитыми кулаками, раскрасить себе лицо, как ярмарочной кукле, ради того, чтобы заманить и поймать призрак.
Я шагнула следом через порог, чувствуя, как дверь смыкается у меня за спиной, наглухо отделяя мир холодных расчётов, военных карт, сломанных печатей и ледяной ярости, от мира грядущего, отчаянного, сумасшедшего фарса. Самого важного. Самого дорогого. И самого идиотского фарса в нашей с ним, такой разной и такой сплетённой теперь, жизни.
Глава 11: Краска, лёд и неприличное предложение
Дверь в гардеробную закрылась за нами с мягким щелчком. Воздух здесь был другим, не как в кабинете с его запахом власти и пергамента, и не как в спальне с её утренней, сонной теплотой. Здесь пахло кедром, холодным шёлком и едва уловимым, знакомым одеколоном, сухим, древесным, совсем как он.
Я уже была здесь. Помнила эти строгие шкафы, идеальный порядок. Но сейчас смотрела на комнату другими глазами, не как на чужую территорию, а как на совместную мастерскую по производству безумия.
Аррион прошёл к трюмо, его плечи подчёркивали неприступную линию, но в медленности движений читалось глухое сопротивление. Он остановился перед зелёным ларцом и замер. На секунду. Как перед последним рубежом, за которым уже не будет привычных стен.
Потом, будто преодолевая невидимое, давящее сопротивление, положил на крышку ладонь. Не поставил — положил, широко раскрытой ладонью. Жест был слишком медленным, слишком обдуманным, чтобы быть простым действием. Он был похож на молчаливую сделку. Или на прощание.
И я поняла. Поняла кожей, сердцем, всем своим нутром, привыкшим читать язык тела. Это была не подготовка реквизита. Это было нечто большее. Он не прощался. Он впускал.
Между его ладонью на потёртом дереве и моим дыханием где-то за его спиной натянулась нить. Тонкая, почти невесомая. Нить из того самого, неназываемого вслух доверия. Это было молчаливое признание:
«Познакомься. Это — я. Тот, кого здесь больше нет, но без кого не было бы того, кто стоит перед тобой сейчас.»
И в воздухе, густом от тишины и запаха кедра, я почувствовала его мимолетный, острый страх. Не страх выглядеть глупо. Страх стать чужим. Легче было бы выставить на посмешище своё тело, свою власть, даже свой лёд, чем вот это. Этот пыльный сундук с призраками мальчишки, которого он сам давно перестал узнавать в зеркале.
Но рука уже лежала на крышке. И отступать было поздно. Нить была протянута. Оставалось только ждать, порвётся она или выдержит.
Меня потянуло за ним. Не подумав, почти рефлекторно, я протянула руку и коснулась ладонью его спины, между лопаток, через тонкую ткань рубахи. Жест почти утешительный, инстинктивный — всё в порядке. Я здесь.
Он дёрнулся. Резко. Как от удара током. Не просто вздрогнул, всё его тело напряглось в одно мгновение, спина под моей ладонью стала каменной, жилы на шее выступили. Он не обернулся, но я почувствовала, как по спине пробежала волна ледяного отторжения. Чистейший, животный рефлекс. Так рычит зверь, застигнутый на своей самой тайной тропе. Не сейчас. Не здесь. Я еще не готов, чтобы меня трогали в этом месте.
— Напоминаю, — сказал он, не оборачиваясь, голос был ровным, но в нём стоял лёд, — Внутри нет волшебной палочки, превращающей императора в умирающего лебедя. Только хлам.
Сердце ёкнуло. Но не от обиды. От понимания. Он пытался отгородиться. Оттолкнуть. Выставить барьер из колких слов и ледяного тона. Как на ринге, когда противник закрывается, уходит в глухую защиту, прячет под щитом рук разбитое лицо. Тактика «не подпускать».
«Нет уж, мой дорогой индюк, — пронеслось у меня в голове со всей ясностью боксёрского знания, — От меня не закроешься. Не отмахнёшься. Не отыграешь в сторонку. Если ты ушёл в глухую защиту, значит, я бью по корпусу. Ломаю стойку. Заставляю открыться.»
— Мне и не нужна палочка, — парировала я, подходя так близко, что почувствовала исходящий от него лёгкий холод и запах напряжения, — У меня есть кисти, краски и полное отсутствие благоговения. Этого хватит.
Аррион молча отступил от ларца, сделав жест рукой, как бы говоря делай что хочешь. Крышка открылась с пыльным, протестующим вздохом. Запах ударил в нос, нечто больше, чем лаванда и воск. Запах законсервированного времени. Слабое эхо духов, которые уже не носят, и бумаги, которая никогда не пожелтеет от солнца.
Внутри лежал не просто «хлам». Лежала история его не-императорства. Небрежно скомканные шёлковые шарфы цвета, который он сейчас никогда бы не надел — ядовито-салатовый. Пара перчаток с оторванной жемчужиной. Свиток с явно юношескими, вычурными стихами (я мельком увидела рифму «любовь — морковь» и поспешно отвернулась). Засохший цветок, приплюснутый между страницами толстой книги. И на самом верху, как насмешка, полумаска из чёрного бархата...,а под ней маленькая, грубо вырезанная из дерева фигурка единорога. У единорога был криво приклеенный серебряный рог (явно отломавшийся и починенный) и один глаз больше другого. Он смотрел в космос с глуповатым, безумным оптимизмом.
Я взяла маску. Бархат был потёртым на сгибах, но вышивка... Вышивка была детской, неумелой. Кривые серебряные звёзды, одна больше другой, лучи растопырены в разные стороны, будто звезда чихнула. Рука ребёнка или очень неуверенного в себе юноши. Это не было красиво. Это было трогательно. И от этого невыносимо личное.
Я позволила ткани скользнуть между пальцев, а другой рукой подняла единорога за рог, поймав его взгляд в зеркале. В нём читалась готовая колкость, защитная насмешка, но также и мгновенная паника: «Нет, только не это!Положи. На место. Сейчас же.».
«Так вот оно что, — промелькнуло у меня в голове с внезапной, ослепительной ясностью, — Вот откуда вся эта единорожья эпидемия. Не придворный декоратор, не дань моде. Личная, детская причуда. Он не просто хранил эту нелепую штуковину. Он её... лелеял. Чинил рог. И теперь из-за этого уродца все гобелены и потолки в этой каменной коробке усыпаны их блестящими мордами. И, боже правый, он наверняка этому страдальцу имя давал. И теперь это имя, должно быть, выбито где-нибудь на гербе мелким шрифтом. Или вышито золотом на том самом гобелене в тронном зале, где единорог похож на лошадь с острым похмельем.»