— И вы тоже вылезайте, Лусио, — закричал он.
Лусио Росас вышел из машины с совершенно бесстрастным лицом. Дядюшка Хесус, совершенно ошарашенный и не менее огорченный, все еще пытался что-то сказать, но Ике продолжил:
— Лусио, увезите этого недоноска в Чиа или куда подальше, но так, чтоб он не вернулся, и имейте в виду: это распоряжение тетушки.
После чего снова залез в фургон и ударил по газам.
Взвизгнули шины. «Как в кино», — подумал Рикардо и выглянул в окно. И увидел, как уменьшающийся с каждым мгновением Лусио идет к дядюшке Хесусу с широко раскинутыми руками, будто желая воспрепятствовать побегу. Никуда дядюшка не скроется, рассудил Рикардо, он хорошо знает, в чьих руках деньги, к тому же Лусио уже вроде как начал в чем-то его убеждать. «Уговорит ли? — подумалось Рикардо, и он сам себя успокоил: — Уговорит».
Ике Кастаньеда думал только о боготворимой им кузине Франции. Они не виделись уже целый месяц. Месяц назад в малой гостиной он поцеловал ее в губы, прильнув к ней на несколько убийственных секунд, и она не воспротивилась.
9
Лиссабона и Армения Кайседо уже были одеты для семейного торжества. Обе они оказались в гостиной на третьем этаже, где на стене висело самое большое зеркало в доме.
— Ты — принцесса, — обронила Лиссабона, окинув себя взглядом в зеркале.
— Это ты о ком? — поинтересовалась Армения. — Обо мне или о собственном отражении?
На обеих были длинные, в пол, платья с декольте, волосы собраны на затылке. Сестры рассмеялись, оглядев друг друга с головы до ног, взялись за руки и, не прекращая смеяться, побежали по длинному коридору в комнату Франции.
Там они ее и нашли: на спине, без чувств, рука поверх глаз, как будто она только что явилась в этот мир и лишь начинает жить.
В этот момент в комнату вошла Пальмира, четвертая по старшинству, и Лиссабона — она училась на медсестру, — приняв на себя роль доктора, велела ей принести стакан воды и таблетку аспирина. К возвращению Пальмиры сестры уже уложили Францию на кровать, устроив ее голову между подушками.
Она тихо плакала.
Три младшие сестры уселись вокруг кровати. А когда попросили рассказать, что с ней такое приключилось, Франция ограничилась одним лишь скупым жестом, указав рукой на газетную вырезку на полу. Пальмира подняла бумажку и стала вслух читать текст, а Армения и Лиссабона неодобрительно качали головами. Франция жадно пила воду; от аспирина она отказалась; взгляд ее где-то блуждал, она как-то сразу усохла, стала намного печальнее, чем всегда. Теперь ее и в самом деле глодала тоска.
— Кто бы мог подумать! — воскликнула Армения. — Ну и сукин сын этот Родольфито с его жабьей рожей, педик проклятый.
— Прошу тебя, помолчи, не ругайся, — хриплым голосом воспротивилась старшая сестра, — у меня живот болит. — И потребовала отдать ей газетную вырезку, тут же спрятав ее под подушку.
Отличительной чертой всех сестер Кайседо, не слишком друг на друга похожих, был оттенок печали в глазах. То ли нотка нежности, то ли что-то вроде того. Та капелька меланхолии, которая в зависимости от ситуации мгновенно преображалась в диапазоне от жестокой насмешки до вспышки энергии, которой веяло от их глаз и бровей; тем, кто имел с ними дело, — женихам и просто друзьям — было этого не понять. Что за странная меланхолия в глазах, мелькало в голове той же Уриэлы, словно приглашавшая встать на их защиту? Но с чего вдруг меня оборонять? Все это было унаследовано сестрами не от матери, которую отличал взгляд весьма требовательный, а скорее от отца, пришло к ним от витиеватого рода нескольких поколений юристов, в ряду которых Начо Кайседо отличался только тем, что сделал выдающуюся карьеру, достиг, так сказать, вершины, став образцом для подражания. Уриэла считала отца человеком «самого высшего сорта» среди всех родных. И неслучайно три его дочери, Армения, Италия и Пальмира, в данный момент изучали право, позволив отцу убедить себя в том, что правоведы — именно та профессия, которая в первую очередь нужна стране и к тому же обеспечит им растущие как на дрожжах доходы. Уриэла оканчивала среднюю школу и пока еще не решила, какую дорогу выбрать. Именно в этом и заключалась ее трагедия: ей давалось все, потому она думала, что не годится ни на что. На самом-то деле — и этим она не делилась ни с кем, только сама с собой, — она вообще не хотела продолжать учиться; ей казалось, что в начальной и средней школе, оставшихся уже за плечами, если она что-то и делала, так только теряла время.
Но сестры, все шесть, были далеки от извилистых путей и всяческих хитростей. На свой особый лад они были довольно прозрачными. Разница в возрасте между старшей и младшей составляла десять лет. Праздник по случаю юбилея свадьбы родителей сестры ждали с радостью. Ведь придут не только их кузены — непременно должен прийти еще и тот, кто в первый раз переступит порог их дома, развеяв скуку домашнего очага. Однако обморок Франции разбил в пыль все планы и ожидания. Они подумали, что сестра сошла с ума.
— Возьму себе имя Абандонада, — говорила она. — Нет. Лучше Репудиада. Или Деспресиада[5] Кайседо Сантакрус. Так меня будут звать.
— Глупость какая, — возразила Армения. — Что действительно стоит сделать, так это всыпать по первое число этому несчастному идиоту. Я слышала, кажется, что наши кузены Ике и Рикардо уже здесь. Тебе только слово стоит сказать: обломайте-ка рога этому бодливому козленку, и ты тут же получишь холодную месть на блюдечке с голубой каемочкой, Франция.
— Уберите ее от меня, — сказала Франция, отмахиваясь от сестры, как от комара.
Все засмеялись.
— Что особенно меня возмущает, — заговорила Франция, как будто сама с собой, — что он все время мне врал. И ведь придет, никуда не денется, придет к нам в дом, на наш праздник, ему достанет наглости заявиться сюда и глазом не моргнуть. Еще вчера советовался со мной о подарке, спрашивал, что бы подарить папе, ведь тот столько раз ему помогал, и это его место в системе здравоохранения ему организовал, и с покупкой «рено» помог… он же мне говорил, что мы поженимся, а я ему уже и рубашки гладила, подумать только: я — и гладила ему рубашки…
С этими словами Франция вновь залилась слезами.
— А может, ничего этого и не было, просто газетная утка, — зашептала осмотрительная Пальмира. — Может, эту новость просто проплатили, чтобы ты с ума тут сходила, чтобы слегла и загубила нам праздник.
— Нет, — ответила Франция. — Он — свинья. Все это правда. С некоторых пор он стал каким-то не таким, вроде сам не свой сделался, за руку меня уже не брал… Понимаете, о чем я?
Все засмеялись.
— Вот скотина, — сказала Лиссабона. — И он что, осмелится к нам заявиться?
— Встречу его с такими распростертыми объятиями, как никогда раньше, — заверила Франция. — Посмотрим. Но только пусть ни одна из вас не вмешивается!
— Вперед, — приободрила ее Армения. — Если я тебе вдруг понадоблюсь — намекни. Сразу прибегу.
— Нечего перед ним унижаться, — возразила Лиссабона. — Взять да и захлопнуть у него перед носом дверь, и вся недолга. Сказать: вас здесь не ждут, убирайтесь, ваше свинство.
— И ты туда же, Лиссабона? — угрожающе прорычала Франция. — Своими делами я буду заниматься сама. Обморок — подлянка со стороны моего сердца, не хочу на этом зацикливаться. Все свои проблемы я решу самостоятельно, потому что они — мои, а вы не суйтесь.
Предупреждение старшей урезонило остальных сестер. Все уже решено. Ей лучше знать.
И, как будто ничего не случилось, сестры продолжили красоваться перед большим, в полный рост, зеркалом в комнате Франции, без конца разглядывая свои лица и платья в самых разных позах и ракурсах, строя предположения о том, какие будут танцы, и кто кого ангажирует, и каким будет приглашенный оркестр, и какую музыку он будет играть. «И сегодня, непременно сегодня, я обязательно с кем-нибудь познакомлюсь, должна познакомиться», — думала Лиссабона. В эту секунду она вдруг заметила, что Франция, их старшая сестра — самая уравновешенная, самая практичная, во всем первая и никем не превзойденная, — сидит на кровати и ест газетную вырезку, уже доедает, запихнув в рот всю, целиком.