По случаю вечеринки в кухне почти никого не было; никаких официантов и поваров; должно быть, все отплясывали вместе с официантками. Только две из них упорно раскладывали по кастрюлькам рис с курятиной. В дальнем углу за столом, подперев голову рукой, сидела донья Хуана и вроде как дремала. Армения с улыбкой на устах направилась к ней:
— Кофе, Хуана, какой только ты и умеешь варить, чтобы и мертвого поднял.
Хуана улыбнулась в ответ деточке Армении, сразу же поднялась и пошла к плите, где уже стоял кофейник со свежесваренным напитком.
— Пожалуй, я тоже выпью чашечку, — бормотала себе под нос старуха, когда за спиной Армении снова прозвучал голос учительницы начальной школы:
— Что это вы обо мне там говорили? Я слышала, как вы смеялись. Думали, что я не слышу? Вы надо мной насмехались.
— Что? — Армения повернулась к ней лицом. Никогда в жизни не приходилось ей ничего говорить об этой учительнице, а тем более смеяться над ней. — Что это с вами?
Потом посмотрела ей прямо в лицо, после чего пожала плечами, в очередной раз повернулась к ней спиной и продолжила свой путь через огромную кухню к Хуане — та уже наливала ей кофе в синюю чашку.
Учительница Фернанда Фернандес не доставала и до плеча рослой Армении, но была сильной; она внезапно вцепилась девушке в волосы и вроде как на них и повисла. Армения вскрикнула, скорее от неожиданности, чем от боли. Падая, она развернулась, уцепилась за лиф учительницы и больше его не отпускала. И так они обе, как два мешка, повалились на пол под богатый аккомпанемент: глухой стук упавших тел, крики официанток и «Ave María Purísima»[28] часто крестившейся доньи Хуаны.
Обе катались по полу, сверху оказывалась то одна, то другая. Учительница не отпускала волосы Армении и дергала за них, а Армения не отпускала лиф учительницы, пока наконец не разодрала ей блузку; тогда ногти ее вонзились в мягкую кожу; и обе они не переставали визжать, как одержимые, им вторили официантки, а громче всех — донья Хуана, которая приближалась к месту действия, не веря своим глазам. Вот уже показался белый бюстгальтер учительницы; вот и одна грудь буквально выпрыгнула наружу. Армения зажала тремя пальцами огромный сосок и принялась его выкручивать; от боли учительница выпустила волосы Армении, однако в руках ее остались пряди черных волос. И тогда их окатило ледяным душем: донья Хуана достала из холодильника огромную кастрюлю и опрокинула ее содержимое на борющихся женщин. Армения, рыдая, бросилась в дальний угол кухни, а учительница побежала к двери, и официантки успели заметить, что блузка ее выпачкана кровью, а одна грудь с почти оторванным соском покачивается.
— Закройте дверь, — велела Хуана официанткам, когда учительница исчезла со сцены. — Чтобы ни одной ноги здесь больше не было.
Сидя на том месте, где еще недавно сидела Хуана, Армения с мокрыми лицом и волосами глядела в чашку с кофе, не чувствуя в себе сил его выпить.
Слезы капали в кофе, над которым поднимался парок.
2
Дружный вопль переполошил всю вечеринку. Те, кто ел, повыпрыгивали из-за столиков. Это была очень модная песенка: помесь сальсы и кумбии, непревзойденно исполняемая «Угрюм-бэндом». Ночь все так же подсвечивалась вращающимися и мигающими фонариками. Все было зеленым и желтым и алым, в соответствии с задумкой сеньоры Альмы относительно освещения танцевальной площадки — чтобы меняли свой цвет лица, улыбки, глаза. Каждая пара стремилась отличиться, и все же самой приметной из всех оказалась чета Цезаря Сантакруса и Перлы Тобон: эти двое то сходились, то расходились, и вновь сближались, соединив руки, хотя бы сцепившись одним пальчиком, а потом, потные и блестящие, отскакивали назад, и снова сходились, и сплетались, и взлетали вверх в переплетении рук и ног. Не зря ж они и познакомились именно на танцах, а насытились друг другом только в постели. Время от времени Цезарь вспоминал об официантах, подзывал к себе одного из них, чтобы принес им выпить, и они пили, а потом продолжали танцевать, и тела их полностью дополняли друг друга, и каждый их шаг, каждое па и каждый разворот давно были затвержены наизусть.
— Чем больше пьешь, тем дольше танцуешь, — сказал супруге на ухо Цезарь. — Жизнь моя, я всего лишь претендую на то, чтобы танцевала ты со мной — неужели так трудно пойти мне в этом навстречу? Я не хочу, чтоб ты опять куда-то пропадала, ты же моя жена, мать моих детей; да как тебе только в голову пришло подняться с этими типами на второй этаж? Что они там делали, Перла, что они делали? Да я просто помираю от ревности, и ты помрешь со мной, любовь моя, я знаю, что я — головорез, животное, но это же ради тебя и ради детей; душа моя Перла, поведай же мне о том, что ты делала с ними там, наверху.
— Ничего. Я поднялась малость поспать, и они ушли.
— Правда? Какие ангелочки!
Перла шутила, порхая перышком, вешаясь на плечи мужу, она что-то шептала ему на ухо, не желая слышать ни о чем, кроме как о танцах и вечеринке, она хотела пойти с ним в постель.
— Да они же боятся тебя, Цезарь, что бы они могли со мной сделать? Ты мне веришь? Какие же они мерзкие, дорогой, просто ужас, не бери в голову, давай лучше отсюда сбежим. Схожу сейчас за детьми, и смоемся потихонечку, не прощаясь.
— А Росита? Как же мы оставим мою бедную мулицу здесь одну? В моем-то доме у нее есть собственные ясли.
— Тогда езжай верхом на Росите впереди нас: поедем обратно в том же порядке, в каком приехали. А я за тобой — с детьми на машине.
Перла смеялась, кружась в танце; голова откинута назад, ноги обвивают колено Цезаря. Она к нему клеилась, прижималась.
— Давай выпьем, — предложила Перла и уже хотела было остановиться, чтобы позвать официанта, но Цезарь вновь ее закрутил. — Не надо так, — запротестовала Перла, — а то голова закружится.
Цезарь прижал ее к себе, перестал крутить, обнюхал ей затылок, что твоя ищейка, и как ни в чем не бывало спросил:
— Как это вышло, что ты умеешь летать, сучка? Как ты только шею себе не сломала, эту прекрасную куриную шейку? — и легонько укусил за ухо.
Она то ли его не слышала, то ли не поняла.
— Второй-то раз он не дал мне упасть, — невпопад ответила она. — Но он здорово танцует, этот лысый уродец.
— Ах вот как, — сказал Цезарь, и глаза его сузились. — Ну-ну.
Он оставил ее ухо в покое и понемногу стал отводить ее в дальний угол сада, где танцующие пары попадались все реже и реже, а разноцветные фонарики уступали поле боя непроницаемой ночной тьме. Теперь они танцевали вблизи больших ворот в задний двор, закрытых на висячий замок, — эту подробность Цезарь оценил с одного взгляда.
— Что ты делаешь? — спросила его Перла. — Ты что, хочешь во двор? Пойдем лучше в кровать; ты что, хочешь, чтобы мы прямо здесь? Наверняка мы кого-нибудь испугаем, тут же дети.
Но Цезарь продолжал обнюхивать ее подмышки; «куколка, — говорил он ей, — я только одну минуточку сисечки тебе пососу, ладно?» — и продолжал уводить ее в самый глухой угол, огибая перевернутый столик, спящего на земле пьяницу, батарею разбросанных бутылок, и завел наконец в напоминавшие дикую сельву заросли папоротников вокруг оранжереи, не переставая при этом танцевать и сжимать ее в объятиях. Но, как будто в насмешку, дверь оранжереи оказалась тоже закрыта на висячий замок. Тогда они, не прекращая танцевать, в полной темноте обогнули стеклянное строение оранжереи, после чего забрались наконец в самый темный угол, где уже невозможно было различить ни цветов, ни кустов; «пойдем же со мной, любовь моя, дорогая Перлита, я по тебе умираю, только парочка поцелуев, маленький такой перепихон».
— Маленький перепихон, — повторила растаявшая Перла и с радостью в сердце поняла, что на этот раз ему и в самом деле удалось ее возбудить, то есть случилось то, чего уже несколько лет у него не получалось или же он просто не пытался. — Я ж вся твоя, не надо меня так третировать, и вот увидишь, мы с тобой вместе еще состаримся, станем старичками, не покидай меня, люби меня, — говорила она ему от всего сердца. — Клянусь тебе, мне очень жаль, если я когда-нибудь тебя обидела, но клянусь тебе и в том, что никогда намеренно ничего плохого не делала.