Он медленно рассекал расступавшуюся толпу зевак, слышал, как зазвучала музыка, как кто-то прокричал, и ответом на этот крик послужили радостные аплодисменты парней и девушек, возвращавшихся на свою вечеринку; скоро таксист и мулица останутся совсем одни, подумал он, тет-а-тет, и ни одного представителя власти не появится здесь до рассвета, включая и меня, потому что я первым делом еду за своей дочкой, а потом уже видно будет; и кто вообще-то должен понести ответственность за это несчастье? следовало бы выяснить, не пьян ли таксист, потому как если нет, то покрывать его убытки придется не кому иному, как Цезарю, — разве можно оставлять скотину на улице одну? вот съезжу сейчас за дочкой, а потом позабочусь, чтобы мулицу должным образом похоронили, не думаю, что ее ни свет ни заря превратят в говядину, а ведь половина реализуемого на рынках мяса — конина; спрошу-ка об этом у Сирило, мясника; и куда это Сирило запропастился, в столовую-то он ведь так и не дошел; голос его весьма бы пригодился: наверняка сбежал с вечеринки, причем в очень неплохой компании.
Когда он проехал постепенно редевшее скопление людей, в сердце его зародилось сперва очень робкое, но вполне пронзительное опасение, гораздо более тягостное, чем любое недоброе предчувствие: не служит ли дохлая мулица ему дурным предзнаменованием? И с чего его потянуло уехать из дома в ночь-полночь, да еще без Лисерио и без Батато? Ведь он не просто рядовой горожанин, он магистрат, у которого есть враги, и как это Альма позволила ему куда-то отправиться без эскорта? Это что, рука судьбы? Пока что слабое ощущение беззащитности дало о себе знать, породило тревогу. Начо Кайседо, человек с развитой интуицией, несколько поздно, но все же спохватился и теперь сокрушался, корил себя. Тень какой-то невнятной опасности нависла над ним, словно занесенный топор: он чувствовал ее запах, витавший в воздухе.
Фургон все так же медленно катил по проспекту к мосту. А что он будет делать, если спустит колесо? Запаску не успеешь поставить, как грабители уже тут как тут. В Боготе такие новости всякому ворью ветер, видать, доносит. Тридцать лет назад, купив свой первый «студебеккер», он поехал среди ночи ставить его в гараж, но не тут-то было: три разбойника взяли его на мушку. Все трое очень молодые; казалось, они нервничали куда больше, чем он сам; наверняка в первый раз в жизни отправились на дело; тогда он с ними заговорил; он и сам так никогда и не понял, откуда только взялась у него смелость, чтобы читать им нотации, убеждая, что грабить гражданина нехорошо: а что их родители скажут? а почему бы им не пойти и не ограбить президента? ведь сам он — всего лишь чиновник, весь в долгах как в шелках, а с легкой жизнью вообще нужно держать ухо востро, сторониться ее, потому что того, кто берет чужое, ожидает тюрьма, поскольку правосудие хоть и хромает, но неотвратимо настигает; он даже денег им дал, причем каждому, и с каждым простился рукопожатием. Теперь провернуть такое ему уже не под силу. И не только потому, что он не сможет так складно говорить, а по той простой причине, что грабители ни за что не предоставят ему такой возможности: пальнут в него с превеликим удовольствием и — чао-какао, будь здоров, не кашляй. Магистрат засомневался: не вернуться ли домой? Нет. Там, за мостом, со своей бедой ждет его Италия, одна-одинешенька. Он должен поехать за ней, забрать ее и выслушать еще раз, чтобы, по крайней мере, выяснить правду; и почему только он не выслушал ее сегодня утром? что он за отец такой?
Магистрат нажал на газ. Потоки холодного воздуха, влетая через приспущенное боковое стекло, бодрили. Внезапно он заметил еще одну компанию парней, идущих в его сторону от угла; в руках у них было что-то похожее на клюшки для гольфа или бейсбольные биты, или ракетки — наверняка припозднились еще на какую-нибудь вечеринку и скоро увидят мертвого мула Цезаря; а что, интересно, скажет по этому поводу Цезарь, когда узнает? будет ли он плакать? а вообще он умеет плакать? От группы молодежи отделилась толкавшая перед собой детскую коляску девушка, вышла на середину проезжей части, крепко вцепившись в ручку коляски и повернув к магистрату голову. На ней длинное белое одеяние, что-то вроде халата, на голове косынка; халат и косынка развеваются на ветру. Похожа на привидение. Магистрат снизил скорость, уступая ей дорогу; невозможно, чтобы мать катила коляску в такое время суток, не прикрыв ее каким-нибудь одеяльцем; невозможно, чтобы она катила коляску с суицидальными намерениями, прямо посреди улицы, прямо навстречу ему. Магистрата осенило: коляска, должно быть, пустая. И он прибавил скорость как раз в тот момент, когда девушка толкнула коляску вперед и та врезалась в бампер его машины, попав под передние колеса; левое колесо, должно быть, сцепилось с коляской: из-под него брызнули белые искры, из-под визжащей под колесом коляски вырвался белый огонь. Звук напоминал точильную машинку для ножей в процессе работы.
В зеркало заднего вида магистрат увидел, что парни гурьбой бегут за ним. Отвлекшись на них, он по неосторожности потерял управление и въехал на тротуар. Резко вывернув руль, он избежал столкновения со знаком дорожного движения и вернулся на мостовую; коляска, все так же сцепленная с колесом, сыпала бенгальскими огнями, как на Рождество; магистрат не знал, плакать ему или смеяться. Он еще поддал газу, что не слишком помогло серьезно увеличить дистанцию между машиной и преследователями. Вдруг прямо перед ним оказался мост. Если бы не эта коляска, намотавшаяся на переднее колесо, он был бы уже на той стороне, в спасительной дали от дурного предзнаменования — мертвой мулицы, которая его предупреждала, а он не послушался. Педаль газа он вдавил в пол, однако детская коляска железными тисками сжимала шину, лишая колесо возможности проворачиваться. На самой верхней точке моста-путепровода магистрат не смог удержать руль, и тот, словно им завладел сам дьявол, выкрутился до конца; машина взлетела на парапет, границу проезжей части, преодолела перила и полетела вниз, угодив в крону дерева, которое росло под мостом; ствол трещал, замедляя падение автомобиля, — дерево как будто протянуло ему густолиственную руку помощи, и та, сгибаясь, опускала свою ношу на землю. Как только машина коснулась земли, дерево, расколотое вдоль ствола на всю высоту, частично распрямилось. Начо Кайседо не понимал, жив он или мертв. Когда он налетел на парапет, когда машина вздыбилась вверх, он сперва увидел черное небо, а потом — несметное число листьев на лобовом стекле, вокруг него, над ним и под ним, а одна дерзкая ветка, воспользовавшись открытым окном, вторглась в салон машины и ласково погладила его щеку, всего лишь погладила, а длинный шип на один миг, миг жизни или смерти, коснулся его виска, как вздох. В тусклом свете лампочек под мостом магистрат увидел, что фургон совершил посадку среди железнодорожных путей, а благодаря дереву он упал с высоты не более полуметра, хотя мост находился в пятнадцати метрах над землей; и он понял, что ему повезло и здесь: поезд пойдет только в десять утра, так что его точно не переедет.
Он попробовал включить зажигание — безрезультатно. После трех безуспешных попыток он открыл дверцу и вышел. Вместе с ним из салона дождем посыпалась зеленая листва. «Дальше придется идти пешком, — подумал он, — вот заберу Италию и пошлю за „фордом“». С ним самим — ничего: ни малейшего ушиба, ни легчайшей боли в теле. Его это удивило, и он стал себя ощупывать: шею, голову, колени, потер грудь в области сердца — нигде никаких повреждений; только множество зеленых листьев вокруг, там, здесь, даже под рубашкой, на груди, на затылке, на спине, и веточки, застрявшие в дырочках под шнурки на ботинках, в карманах, в ушах. Ноги подрагивали. В полутьме магистрат различил высоченный горб путепровода и колоссальной высоты спасительное дерево. «Запросто мог убиться! — воскликнул он и, прежде чем возобновить свой путь, подошел к стволу и обнял его. — Спасибо тебе, дерево, — снова и снова повторял он, — спасибо тебе, спасибо».