Герман сделал следующий ход — он был чуть рискованнее.
И тут…мир вокруг вспыхнул. Он услышал чужие голоса. Сотни голосов. Сотни вариантов себя.
— Ходи правее.
— Не смей!
— Это ловушка.
— Это выигрыш!
— Это конец.
Символы мелькали. Верхние начали применять давление — не физическое, а мысленное, принуждая Германа ошибиться. Он задыхался. Внутри черепа словно гудел трансформатор.
Существа играли всерьёз. Ещё один ход верхнего стал смертельным.
Он провёл линию — и часть сферической карты в центре просто… провалилась, исчезла…
— Они вырезали слой, — прошептала старшая Лида. — В тренировочных играх так делают, когда хотят сломать волю игрока. Герман почувствовал это физически — будто из него вырвали кусок памяти. Он пошатнулся.
— Ты проигрываешь, — сказал серебристый.
— Я только разогреваюсь, — выдавил Герман. Он закрыл глаза и увидел улицу 1976 года, неоновые огни магазинов, запах бензина, шум трамваев и как пахнет трава после дождя. И внезапно осознал: каждая линия на игровом поле — это его собственная жизнь, растянутая в стороны, словно трилистник. Он сделал глубокий вдох и сделал ход. Простой. Незаметный.
Но этот ход — пересёк две линии вероятности, которые верхний не учёл.
Пластина дрогнула.
Время на мгновение закашлялось, словно подавилось собственным дыханием.
Серебристый вскинул взгляд.
Ему явно не понравилось случившееся.
Верхние перешли к грубой силе.
Символы закружились вокруг Германа, как рой насекомых. Они касались кожи, пробирались под череп, трогали воспоминания. Он видел:
— свою мать;
— покинутый дом;
— Лиду;
— себя в детстве;
— кровь;
— туман;
— смерть;
— рождение;
— несказанные слова.
Верхние ломали его прошлое, чтобы разрушить будущее. Но Герман… вдруг рассмеялся. Хрипло, жёстко, но искренне.
— Вы все видите вероятности… — сказал он, подняв глаза, полные безумной решимости. — Но вы не видите самое важное.
— Что? — холодно спросил серебристый.
— Инстинкт игрока.
Он вбил свой символ в центр поля.
И реальность вокруг…вспыхнула белым ослепительным светом.
Игра перешла в стадию, которую никто из верхних не ожидал. Поле стало нестабильным: символы дробились, сливались, комбинации менялись сами.
Ходы стали хаосом, в котором надо не думать — их надо было чувствовать.
И Герман чувствовал. Он был не шулером.
Не вором. Не простым человеком. В этот миг он стал частью этого мира, его нитью, его нервом. Он провёл последний ход — почти вслепую. И пластина…запела.
Звук был похож на рвущийся металл и детский смех одновременно.
Серебристый рывком поднял голову:
— Невозможно…
На поле светилась комбинация, которую ни один верхний не мог предсказать. На карте появилась петля, она была словно замкнутая в себе.
—Фундаментальная устойчивость слоя.— Поражённо произнёс Герман старший глядя на карту,— он сумел это сделать, сукин сын!
Молодой Герман взглянул на Верхнего:
— Я так понимаю выиграл, надеюсь условия нашей сделки с вами в силе?—
Верхний долго молчал разглядывая карту.
Очень долго.
А потом… кивнул.
— Мы вернёмся, — сказал он. — Когда твоя удача иссякнет.
— Удача тут ни при чём, — хмыкнул Герман. — Просто вы не умеете играть с теми, кто живёт, а не рассчитывает.
Разломы закрылись.
Хроновиды с воем растаяли внутри, а меж слой растворился в пространстве.
Их привычный мир снова вернулся.
Герман стоял, тяжело дыша, а в голове звенело одно: Он выиграл.
Глава 15
Глава 15. Безвременье
Они очнулись не в городе и не совсем в мире, а в промежутке — тонком, как лист бумаги, и в то же время глубоком, как колодец. Воздух здесь не имел запаха. Свет не падал — он исходил из самого пространства и менял оттенки, как будто кто-то осторожно перелистывал страницы памяти. Под ногами не было земли, но не было и пустоты: была мягкая поверхность, похожая на паразитирующее полотенце времени — упругая, тёплая, и в ней отражались образы, словно в мутной воде.
Молодой Герман открыл глаза и первым ощутил странную лёгкость: в груди не было привычного стиснутого узла тревоги, оставшегося от предыдущих дней. Вместо него — тихая, почти детская ясность. Рядом Лида: её рука лежала на его запястье, пальцы у неё были тёплыми и слегка подрагивали, как у человека, который боится проснуться и обнаружить, что всё было сном.
— Мы… одни? — прошептал он, потому что громко говорить здесь было некстати, словно звук мог потревожить саму ткань этого места.
Лида оглянулась по сторонам и произнесла задумчиво:
— Похоже… — Наши двойники... По всей видимости они остались в своём мире, а мы находимся в безвременье, это пустое пространство между мирами, где нет ничего. Но это было не совсем так, словно рябь пошла по воде от ветра, и заколыхалась материя из какой было соткано это пространство и перед ними появились, что-то похожее на три прозрачные двери, как три яркие полосы, как трое окон, за каждым из которых — была потенциальная жизнь.
Первая полоса мерцала коричневыми и серыми тонами, в ней угадывалась линия старой улицы, электрические фонари и тонкая снежная дымка — это был 1952 год: холодный, строгий, полный последствий и невысказанных наказов. Вторая полоса пульсировала зелёным и ржавым: лето 1976-го, запах бензина, магазины с неоновой вывеской и знакомые, но несколько изменённые лица. Третья же была невесомой — она переливалась всеми оттенками цветов, которых не существовало в природе: там были картины, сшитые из возможностей — дом, который мог никогда не существовать; ребёнок, которого они могли родить; профессии, которых ещё не знали; лица, что могли стать их друзьями и врагами одновременно.
— Это… выбор? — спросил Герман, потому что иначе он не мог назвать то, что лежало перед ними. И голос его не звучал хитро — в нём не было демонстрации силы, только человек, которому предлагают, наконец, решать самому.
Лида кивнула, но её руки не отпустили его запястье. Её голос был тихим, ровным, будто она пыталась разговаривать с чем-то священным.
— Да. Нам по всей видимости предлагают вернуться или выбрать иначе. Возможно… прожить ещё одну жизнь.
Они подошли ближе. Под ногами образы не ломались — просто изменяли оттенки и наполнялись деталями, когда к ним приближались. Герман увидел в 1952 году дом, где жил с родителями, где стены пахнут керосином, а женщина, стоящая у печки — возможно его мать, что-то собиралась печь. В углу сидел седеющий мужчина и ремонтировал свой старый сапог вбивая в каблук гвозди. Лида увидела себя молодой девчёнкой, в белом школьном фартуке идущей со школы с портфелем в руках весело перепрыгивая через лужи на асфальте. В двери ведущей в 1976-ой, они увидели другие дороги, но с другими возможностями: ту же самую Лиду, но с иной судьбой, с иными решениями, которые могли и не появиться и Германа с непонятной судьбой.
— Вернуться в 1952 — значит принять эту цену, — сказал он вслух. — Принять прошлое, застывшее в боли, и попытаться... исправить, если такой шанс вообще возможен. Это будет тяжело как камень. Вернуться в 1976 — значит вернуться к тому, что близко, но вновь окунуться в боль и неизвестность.
Лида опустила взгляд на третью полосу и улыбнулась — улыбка была мягкой, как свет, пробивающийся через старые занавески.
— А третий путь — это не возврат. Это… рождение. Мы я полагаю можем стать там кем угодно. Не полностью новыми — прошлое останется внутри нас, как печать, как лекало, — но мы можем взять перо и написать новую историю. Не для кого-то, а для себя.
Герман посмотрел на её профиль. Он впервые оценил её как женщину и решил, что она прекрасна и не стань она учёным, возможно, в какой-то другой жизни могла бы быть музыкантом или учительницей, возможно — матерью. Её глаза сверкнули тихой решимостью, как бы в ответ на его мысли о ней.