— Господи… — прошептала она, — это… это же…я.
Девочка остановилась рядом с мальчиком. Молча. Потом подняла голову и тоже посмотрела прямо в объектив камеры. Глаза её были огромные, влажные, детские… и в то же время слишком глубинные. Если долго смотреть в них, кажется можно было провалиться и не выбраться.
— Лида-аа… — сказала девочка. Голос был лёгким, певучим. — Ну чего ты там? Выходи. Нам скучно вдвоём.
Она улыбнулась. И эта улыбка была не детской. Она была слишком точной, слишком идеальной — как будто чужой разум отрабатывал человеческое выражение лица по учебнику анатомии.
Герман попятился, едва не стукнувшись спиной о панель.
— Они… читают нас? — выдавил он.
Лида не ответила. Она не могла. Её лицо пошло мелкой дрожью, словно сквозняк прошёл под кожей. В этот момент дети изменились. Не рывком. Не превращением. А так, будто с них незаметно сняли прозрачную плёнку и вывернули наизнанку.
Лицо мальчика напряглось — щёки чуть провалились, улыбка стала широкой и пустой. Глаза почернели — не зрачками, а как будто за ними потух свет. А потом — наоборот — в глубине зрачков вспыхнуло крошечное серебристое сияние. Как мёртвое отражение лампы.
Девочка тоже переменилась: черты обострились, виски будто стали чуть прозрачными, в горле раздался хриплый, чуждый вздох… и воздух перед экраном содрогнулся, словно там кто-то прокручивал киноплёнку назад, а потом вперёд.
Они говорили одновременно.
— Мы… видим вас.
— Мы читали ваши следы.
— Мы помним каждый цикл.
— Мы помним, как вы прятали свои страхи.
Герман зажал свой рот рукой, едва сдерживая рвущийся наружу вопль ужаса. Ему впервые в жизни было по настоящему страшно, потому что впервые он видел то что выходило за рамки его понимания.
Лида в свою очередь — словно окаменела.
И тут — экран мигнул, и мальчик, маленький Герман, шагнул ещё ближе к камере, так что его лицо заполнило всё изображение.
— Герман, — сказал он тихо. — А хочешь… я покажу тебе то, что ты закрыл так глубоко, что сам забыл?
Изображение дрогнуло — и внезапно в экране мелькнула комната. Узкие кровати под серыми одеялами. Стены, крашенные масляной краской. Запах пыли. Сквозняк под дверью. Герман почувствовал, как ледяной страх обволакивает его сердце своей холодной рукой— он узнал в изображении на экране обстановку детдома, где он воспитывался в детстве, куда его определили после смерти родителей. На одной из кроватей сидел мальчик — той самой, где маленький Гера ночами дрожал от холода, голода и злости, сжимая кулаки, чтобы не рыдать.
— Они сказали, что твоих родителей больше нет, — нараспев продолжал вещать голос мальчика за кадром — Ты спросил: “Почему?” А тётка-воспитательница сказала: “Так бывает”.
— Ты помнил только сирену.
— И огонь в окне.
— И то, как тебя вытянула чья-то рука из пожара, а потом была машина скорой помощи, ты цеплялся за обрывки одеяла, когда на носилках несли тебя.
Звук — будто кто-то хрустнул костями.
— И там, в детдоме… — голос мальчика стал глубже, старше, чужим, — ты впервые украл. Маленькую жестяную чашку из шкафа воспитательницы. Ты сделал это не из злости. А потому что хотел хоть что-то, что принадлежало бы только тебе.
Герман закрыл глаза, мотнул головой.
— Хватит…
— Нет, — прошипел экран. — Мы исследуем твою память, в ней столько есть интересного…— Почему ты стал вором Герман? Тебе хотелось отомстить тем, кто жил лучше тебя? Тебе хотелось отомстить тем, кто бил и унижал тебя в то время? Рассказать,что ты сделал потом с теми тремя мальчиками какие над тобой издевались?
— Замолчи! Хватит!— Герман зажал уши руками.
На экране побежали изображения сменяя друг-друга, как уже повзрослевший Герман ножом, “фомкой" и кастетом избивает в трёх разных локациях троих парней—бьёт сильно, жестоко без тени сострадания на лице, даже когда те лежали уже в лужах крови, он продолжал наносить им удары и хищный оскал не сходил с его лица.
— Чего ты Герман? Ты ведь просто отомстил им за своё поруганное детство, выследил их по одному и сделал на всю жизнь калеками…только и всего. Ах, ну да, эта месть не принесла тебе облегчения, она не смогла вылечить твои душевные раны и ты с головой тогда окунулся в воровское дело и достиг таких высот…— Экран вновь начал показывать детей.
В этот раз к объективу камеры шагнула девочка-Лида и на экране появилась коммуналка.
Слева — шифоньер. Справа—облупленная краска на косяке дверного проёма. По центру круглый деревянный стол накрытый выцветшей скатертью, на нём несколько бутылок со спиртным и нехитрая закуска.
Громкие мужские голоса.
Звон стеклянных стаканов.
Тяжёлый запах дешёвого вина.
Мать Лиды — молодая, красивая ещё, но уже с надломом в глазах — сидела за столом, держа в руке недопитую бутылку. Мужчина у стены расстёгивал ремень. Лида, маленькая, стояла в коридоре — стиснув руками подол платья. Её глаза блестели от слёз — тихих, беззвучных.
— А что Лидочка стало с тобой? Давай вспомним?! Твой папка погиб на фронте, а мамка не выдержав горя, начала пить, потом водить в дом чужих мужчин, с какими выпивала, а потом они нисколько не стесняясь тебя, занимались любовью на скрипучей маминой кровати…
А как-то один из маминых собутыльников однажды перепив увидел тебя и захотел с тобой познакомиться поближе…— Ты хотела спрятаться в кладовке, — сказала девочка с экрана. — Но он увидел…И…
— Прекратите! Замолчите! Довольно!— Закричала Лида и швырнула в экран стул. Он взорвался фейерверком искр и погас, но на соседнем тут же вновь появилось изображение маленькой Лиды.
— Всё, что ты забывала… мы помним.
— Всё, что ты закрыла… мы открыли.— Насмешливо произнесла она.
Лида отшатнулась, ударившись плечом о консоль.
— Прекратите… — прошептала она. — Пожалуйста…
— Мы знаем, зачем ты ушла из дома, — продолжали голоса детей, — знаем, как ты бежала в Ленинград, дрожа каждой мышцей, когда какой-то мужчина в подсобке вокзала попытался тебя схватить…
— Знаем, как ты проклинала мать.
— Знаем, как взяла чужую фамилию, когда поступила в институт.
— Знаем, что тебе обещали: “Работа даст тебе власть над временем”.
— А ты просто хотела… забыть. Повернуть время вспять, чтобы всё изменить…
Лида закрыла лицо ладонями. Плечи её дрожали. Дети синхронно подняли головы.
И сказали — уже не детскими, а глубокими, резонирующими голосами, в которых звучали эхом сотни циклов одного и того же мира:
— Мы знаем, что вы делаете все эти годы.
— Как вы рвали ткань.
— Как играли с проходами.
— Как перезапускали город, наполняя его новыми жизнями.
— Как он умирал.
— И как рождался вновь.
— Мы помним каждый раз, когда вы нажимали кнопку “возврат”.
— Но теперь… всё будет иначе.
На экране позади детей туман вздулся.
Внутри него что-то шевельнулось — огромное, не умещающееся в человеческом восприятии.
Серебристые линии — как нити разорванной плёнки — поползли к детям.
Мальчик и девочка одновременно посмотрели прямо в объектив.
И сказали хором:
— В этот раз не вы закроете разрыв.
В этот раз — разрыв закроет вас.
Туман за экраном распахнулся, и раздался низкий, хищный звук — будто кто-то медленно поворачивал огромный, ржавый ключ в дверном замке Вселенной.
Экран вздрогнул. Изображение стало зернистым.
Лида выкрикнула:
— Герман, назад! Это верхние, они…
Но договорить она не успела — потому что из динамиков телевизора раздался тихий, болезненный детский смех.
И этот смех был одновременно их обоих — Германа и Лиды.
Смех их детских отражений.
И смех тех, кто стоял за ними.
Мир вокруг них дёрнулся — как будто кто-то выключил звук, затем включил снова. Герман моргнул, прикрыв глаза ладонью от резкого зимнего солнца.
В следующую секунду он понял, что стоит не в тусклой аварийной рубке, среди искрящихся панелей и мигающих лампочек.