Бураев засмеялся.
– Очень рад.
– И мне вы очень пондравились… осанка-то у вас такая!
Старик повел плечами и размахнулся – хлопнул по руке Бураева, сдавил клещами. Оба взглянули друг на друга и засмеялись.
– Если что, жучьте его что ни есть строжей, ваше благородие!
– Не за что пока, – сказал, смеясь, Бураев, – а придется, за этим не постоим. А позвольте, – пошутил Бураев, – как же это он здесь в полку остался? Здешних больше в Варшавский округ направляют…
– О, какой вы то-нкий, ваше благородие… – весело мигнул старик. – Верно, что было бы не по закону… дескать исхлопотал, мошенник! Только я-то Балунов, а он Козлов, внук от дочки… а она в Харькове, своя торговля скобяная. Оттоле и прислали, как [180] угадали, мне на счастье, а вам на выучку. А что, ваше благородие… хорошие у нас солдаты?
– Хорошие, – ответил в тон ему Бураев.
– Так что, если нас когда били или будут бить… солдат не виноват, ваше благородие?
– Ну, конечно.
– Так-то, ваше благородие, и народ не виноват, я полагаю, что разные там непорядки?
– Ну, конечно! – все так же весело сказал Бураев.
– Всегда так думал-с. Теперь вы Балунова Илью знаете. И вот-с, как Нижне-Садовую минули, за речкой дом на горке… Милости прошу ко мне, ежели не побрезгуете, попить чайку с медком. Очень вы мне пондравились!
Даже отступил и пригляделся. Бураев засмеялся.
– Очень приятно. Вы мне тоже.
И опять пожали руки.
«Вот чудак, прилип!» – подумал весело Бураев и пошел к Наденьке проститься:
– Не очень сердитесь?
– На что? – окинула она глазами.
– Да очень накурили!
Она чуть усмехнулась:
– Памятливый вы. Нет, на вас тем более.
– Почему же ко мне такая снисходительность?
– А… крестному понравились… – и она по-детски засмеялась.
– Вот почему… Он для вас большой авторитет?
– Очень. Он никогда не ошибется в человеке. Значит, вы хороший.
– А как вы сами думаете? [181]
– Так же, – сказала она серьезно.
– Ох, не сглазьте! У вас глаза не черные?
– Нет. У меня серые глаза, – взглянула она доверчиво.
– Правда, у вас… смелые глаза.
И засмеялись оба.
Дождь кончился. Сияли звезды. Бураев шел счастливый, смотрел на звезды. Свежий воздух был напоен сиренью. Бураев слышал только этот запах, белый. Видел окно и Антонину с веткой. Сирень уже завяла. Он поцеловал ее и спрятал. Любит!… – говорил он звездам. Звезды говорили – любит.
Сонный Валясик доложил, что все исполнил. Бураев не узнал квартиры. В пустынной спальне стоял бывалый гинтер. Застонал, когда Бураев повалился. Заснул он сразу.
… Крапал дождик, сумерки сгущались. В открытое окно светлело небо. Кто-то поглядел оттуда. И пропал. Слышались шаги у дома. Осторожно постучали в спальню. – «Кто там?» – спросил Бураев, зная, что это женщина. Он был голый и поспешил закрыться. Увидал, что это старая его шинель, с войны. Дверь стала тихо отворяться. Женщина вошла неслышно. – «Что вам нужно?» – спросил Бураев. Женщина молчала, шла к нему, неслышно. Он понял, что это Лиза Королькова, только другая, совсем старуха. Молча посмотрела и села рядом, очень близко. Стало ужасно неприятно, страшно. Он чувствовал ее коленку, льнущую к нему. И понял, что она хочет лечь с ним рядом. И они легли… [182]
Он проснулся от ужаса и отвращения. Как наяву, – он слышал вздохи, поцелуи. Он вскочил. Пахло сырой землей, болотом. В окне серел рассвет. До боли колотилось сердце. Ужас и отвращение не проходили. Долго он сидел на гинтере, смотрел, как рассветало… Засыпая, слышал нежный, монастырский перезвон.
Разбудил Валясик:
– Ваше высокоблагородие… их благородие ротмистр Удальцов приехали!
– Что такое?… Попроси… сейчас. Ах, новый день!
Как по тревоге, начал одеваться.
Ив. Шмелев.
(Продолжение следует).
[183]
Добавления к роману
Этюды
ПРОВОДЫ
Солнце только что поднялось над садом, когда приезд сыновей встряхнул полковника. Он ждал их к ночи, и вот – прощаться. В походной форме, новенькие ремни, бинокли…
– Да-да… на три часа, только?… – несвязно говорил он, щурясь, – догоните полк?… Валяйте, валяйте… так-с… Да, Европа… придется повозиться… Я еще к вам подъеду!…
– Тебя еще не хватало!… – сказал капитан. – Покурим лучше.
И когда полковник брал вертлявую папироску, у обоих подрагивали руки.
– Ну… пока самовар, в сады пройдемте. Он обнял капитана и потянул с терасы.
– Идем, Пашуха… – захватил он и младшего. – Яблонька-то твоя «Поручиково – любимое»… помнишь?… – и у него пересекло голос.
Молча обнял его поручик. Насвистывал через зубы марш, поглядывал по верхушкам сада.
– Почему это – «не хватало»? – нарушил молчание полковник. – Я еще молодцом! Когда Суворову было… [187]
– Чего – Суворову… «Пульки» свои сыграл, с одной и сейчас гуляешь… сады свои насадил, вот и посыпай песочком!
И высокий, плечистый капитан – в отца, черноусый только, – прихватил старика за плечи и покачал. Поручик шел и насвистывал.
– Да ты обо мне что же?… – вскричал полковник, и не успел капитан опомниться, как полковник свалил его.
– Под Карсом, в редуте так… то-же капитана, «песочком»!…
Навалился на них поручик. И солнце играло с ними, на новых ремнях и голенищах, на розоватом полковничьем затылке…
Побывка была до поезда. Когда заложили тарантас, и слышалось от сарая ржанье, полковник опять повел сыновей в сады.
Было жарко до духоты. Давно прогуляли поезд. На припеках трещали кузнечики, кололо глаза от блеска. От пыльных елок закраины томило смолистым жаром.
– Антошка-то разделывает! – показывал полковник. – А вот – «Поручиково-то – любимое»… помнишь, Паша?.
Не узнал яблоньку поручик. Шутя посадил, а вот… какая! Сажал – загадывал: когда будет поручиком – станет она, как эти. Он стал поручиком…
Они прикусывали деревянные еще яблоки и пускали через верхушки, в блеске. Зеленая кислота вызывала в них вольность детства. Они шутили, но в глазах их была забота: другое – ждало за садом. [188]
Поручик, белокурый, и тонкий станом, – в покойную мать-казачку, – сказал, мечтая:
– А знаешь, папа… а я ведь в отпуск хотел к Успенью, на твои яблочки! Сюрприз бы тебе привез…
– Сюрприз?! – оживленно спросил полковник, – по-детски вышло, – и отвернулся, щурясь. – Невесту, что ли?…
– Сюрприз. Эх, па-пка!…
Капитан подшиб кузнечика фуражкой, поймал за ножки и крикнул – «смирна-а!» Кузнечик вытянулся и замер. Они смотрели.
– Ну… – остановился полковник у старой яблони, словно сюда и вел. – Сады сажал – о вас думал. Но это не то… Теперь… один у нас сад… Россия! – сказал он поникшим голосом, и яблони затянуло паутинкой. – Ну, понятно. В поход… и надо, вообще… У тебя, как, Степа… есть кто-нибудь? Вашего я не знаю…
– Серьезного ничего… – сказал капитан в усы.
– Если что, пусть ко мне адресуется. Понятно, если ребенок. Помер?!… Эх, вы… Надо было… след по себе оставить! А ты, Паша?…
– Ну, что ты, папа, с глупостями! – смущенно сказал поручик.
– Мальчик, не глупости! – потянул его за ремни полковник. – Самая жизнь и есть. Но… теперь отрублено. Там – другое. Невеста у тебя, в Калуге? не связан? На войну идешь – подберись, завязки чтобы не путали. Мы – солдаты! [189]
Сильней, чем раньше, почувствовал полковник кровную связь с ними, с мальчиками-солдатами, которые не оставляют ему следа.
– Нет, папа… – тихо сказал поручик, – не связан. Мечтали только…
Они вернулись плечо к плечу. У крыльца поджидал Аким в тарантасе, покуривал.
– Шесть сорок, товаро-пассажирский… – сказал полковник. – Всегда запаздывает. Успеете…