Тогда ей было двадцать семь лет, он точно помнил. Был ли влюблен в нее? Больше: он благоговел и любовался. В ней было что-то, напоминало чем-то маму. В ней сливались – и светлый образ мамы, и женщина. От мамы – ласковая нежность, грусть… Любуясь в тайне, он чувствовал порой тревогу. Поймав себя на мысли, как она стройна, какие у ней плечи, шея, – он укорял себя в кощунстве. Один, он вызывал ее мечтами. И она явлалась – стройная, высокая шатэнка, «античная», с прекрасными косами вукруг головки. Всегда спокойна, холодна, строга. Он называл ее – Юнона. [133] Тонкое лицо – фарфор. Глаза – неуловимо-грустны, «девственны», стыдливы, с легкой синью. Милые глаза. Что-то свое хранили. Юная – Юнона. В ее дыханьи, в ясном взгляде, в ее движеньях, в голосе, во всем – чувствовалось очарование расцвета, женственная прелесть, не сознающая, что к ней влекутся.
Раз случилось, – года два тому, – он приоткрылся.
Он зашел случайно. Антонина была одна, играла на рояле. Было в марте. Солнце лежало на паркете, касалось ее платья. Он остановился за портьерой, слушал. Не смел нарушить. Ему передалось страданье, страстное томленье. Он видел новое лицо, – такого никогда не видел. Она склонила голову на ноты. Он вошел.
– Вы… – сказала она в испуге, еле слышно.
Он смутился.
– Простите… я не посмел мешать!…
Она смотрела утомленной.
– Как вы играли!… – заговорил он страстно. – Какое счастье… столько я пережил!…
Взгляд его сказал. Ее ресницы вздрогнули и опустились. Она молчала и брала аккорды.
– Это «Смерть Изольды». Вам нравится?…
– О!… – только и мог сказать Бураев.
– Хотите чаю?
Больше они не говорили.
Это его томило долго. Потом – Люси. Закрылось.
За последний год он не бывал ни разу. И батальонный не приглашал. Понятно: «мальчик с историей», как говорила полковая командирша. Теперь все кончилось. Бураев решил заехать. [134]
VII.
За заставой фонари кончились. Он скакал по грязи, при тусклом свете слободских окошек. Пахло гарью. Зарево тускнело. Старое кладбище тянулось с версту, по буграм и ямам. Белая стена мерцала лентой, местами розовела от пожара. Грачи тревожно гомозились в липах и березах. На зареве чернели гнезда. Бураев вглядывался по дороге, – никого. «Если не дождалась – вернется? Встречу». Он поехал тише. Никого. Дождь прекратился, поднимался ветер, с поля. Пахнуло полевым раздольем, желтыми цветами курослепа, новой травкой. Радостно зафыркал «Рябчик». Пошел большак, в березах. Березы мотали космами, летели брызги. Бураев отпустил, пришпорил. Березы замелькали, захлестали. Вот и поворот на Богослово. Он осмотрелся. Никого. Зарево совсем погасло. На проселке отблескивали в лужах звезды. Он проскакал проселком – никого. Вернулся. Постоял, послушал. Посвистал протяжно. Объехал перекресток – никого. Березы шелестели. Гудели ровно телеграфные столбы. Ветром донесло чугунные удары – девять.
«Так и вышло», – с досадой подумал он. И не спешил. Посмеялся кто-то? «Или – она… та Лиза Королькова, девочка с косами, которой уже нет на свете?… Жду мертвую. На распутьи, в ветре, в пустоте?…» И стало неуютно. «Насмешка, как все у меня в жизни?…» Вспомнилась Клэ, первая его влюбленность, – вышла замуж. Потом Люси, – обман. Милая девочка с косами – призрак. Ветер, пустота. И темень. Грязная дорога… От города загромыхали колокольцы, [135] застучало. Он пригляделся: парой в тарантасе, почта. Проехала.
– Эй!… – крикнул Бураев в пустоту и темень.
Подождал. Сыпали дождем березы. Что за чорт?… Насмешка. Потрепал «Рябчика»:
– Верный друг, коняга… не везет, брат?…
«Рябчик» застриг ушами, фыркнул.
– Головой трясеш. Да, брат, незадачи. Ну, к подполковнику заедем, увидим светлую Юнону… каких не будет. Ну, айда!…
Он пришпорил. Навстречу набегали огоньки, застава.
– Куда вы?… стойте… капитан Бураев!… – крикнул кто-то.
Он столкнулся с кем-то, взвил «Рябчика».
– Чуть не сшибли… ах вы, Буравок!…
– Простите, капитан… так, разогнался… – признал Бураев ротного 9-й роты, штабс-капитана Артемова. – На усмирение?
Из полевого переулка, слева, выходила рота в полном походном снаряжении, скребя шагами. Вздутые мешки серели сбоку, штыки мерцали ровными рядами.
– Сми-рнааа, р-равнение напра-ва!… – закричал Артемов. – Шире, шире шаг! Левое плечо вперед… прямо, ма-арш!… Подпоручик Константинов, ведите роту… нагоню! Чаще перебежки… пользуйтесь ночным маневром!…
Рота вышла. Ехала лазаретная линейка, кухни.
– Воюем с пролетарами, голубчик… – сказал, закуривая, штабс-капитан, рыжебородый, грузный, по-походному, в ремнях, с биноклем и наганом. – Третья неделя забастовка, сегодня вскрылось… захватили [136] директора, грозятся учинить расправу. Говорят, у них там агитаторы укрыты, с бомбами… чорт их побери! Пойдем в атаку на эту сволочь… – плюнул штабс-капитан.
– Там и прокурор, и вице-губернатор, и стражников нагнали… оцепили, а не выдают! Только сошлись дерябнуть к Туркину, в преферансик пошвыряться… бац, к командиру… Ну, уж задам им перцу!…
– Роту без нужды не горячите, – сказал Бураев.
– Неважно на солдат влияет. Для сих маневров надо бы особый корпус, внутренней охраны.
– Кой чорт, неважно! Рота у меня – вот! – он сжал кулак. – Так-то распатроним… А эти… уж живыми не уйдут. У… цев троих из нестроевой под суд, ихние прокламации нашли… ни за что погибнут!
– Не горячите. Тут не революция, а глупость. Сволочь захватите.
– Там разберемся. А солдаты рады… по три гривенника на рыло, да и угостят, понятно. Вот вы говорите… стой, чорт!… говорите, не надо горячиться. Да чорта мне стрелять в болванов… курицы не могу зарезать. Понятно, долг исполню. Ни в воздух, ни холостыми теперь нельзя, после былого «опыта». Стрелять, коли что, придется. А вы бы полюбовались на моего Константинова-вояку, вот пошел народец… малиновое! Губы посинели, как утоплый… трясется, хнычет… «как я могу стрелять в народ!» Чуть не истерика, да еще при фельдфебеле, при взводных! Ну, что прикажете мне делать, подать рапорт!…
– Чорт знает! – сказал Бураев возмущенно. – Это сейчас же разнесется солдатней… считайтесь с этим. Придется, хоть и больно. Офицерский суд решит. [137] Разводить заразу… Ну, прапорщик запаса, особенно эти универсанты, протестанты… не в счет. А то вдруг кадровый!…
– Так бы сейчас дерябнул!… – крякнул штабс-капитан, вбирая пузо. – Послать бы казачков, живо бы плетями… Не на японцев… нас-то чего тут беспокоить?…
– Бывает, нельзя без боя. 905-й помните? Почему ему не повториться, при таких порядках! – и он подумал, что вытворяют в Петербурге: «Гришка Распутин, разные Иллиодоры, бестолочь и «тайны». В армии – мы, командиры рот, на манер отмычки, «козлища», чорт знает…» Подумал – и смутился. – Для внутренних историй нужны части боевой внутренней охраны, особой дисциплины, а не регулярные войска. Нужна реформа. Стражниками тут не обойдешься…
– Ну, догонять пошел.
Они простились.
«Выбрал командир Артюшу. Ни шагу без фельдфебеля. И трусит», – подумал Бураев раздраженно. – «Пошли надежного. Чекана или Густарева. Бригадный шляпа, за себя дрожит. Как бы Москву не потревожить. Там ведь все с примеркой, за чужой шеей!… – выругался он. – А случись серьезное? с такими трясопузами да сопляками…»
За разговором они доехали до семинарии. Пришлось вернуться, к Кожину заехать. У семинарского забора, на углу, стояла кучка семинаристов. Донеслось:
– Покажут им олеховцы! Вон тоже, сволочь едет… охранники!… [138]
Бураев вспыхнул. Подумал – мальчишки, не придавать значения? Он уже проехал. Нет, нельзя: взрослые болваны, хулиганье. Он бросил «Рябчика» на кучку и дал нагайкой. Кучка побежала. Он нагнал и вытянул еще. Один споткнулся. Бураев вытянул еще, по заду.
– Будешь помнить «сволочь»! Уважай армию, скотина!… Встать! – крикнул он семинаристу. – Фамилия?…