Не доезжая до тупичка в садах, Бураев встретил Валясика. Денщик подбежал к нему и подал телеграмму:
– Толко что подали, бежал к вам, ваше высокоблагородие!…
Бураев разорвал пакетик, руки его дрожали. Телеграмма была от Машеньки: «Буду завтра три часа, необходимо переговорить, М.». [115]
V.
Бураев ожидал другого. Он вдруг поверил, что случилось чудо, что эта телеграмма все изменит. Даже не-понял сразу, кто это М. Перечитал – и понял: Машенька приедет, и ничего не изменилось. Он скомкал телеграмму и бросил в лужу. Вся «грязь», чем-то уже прикрытая, опять открылась. Для чего приедет? вакансия освободилась?…
– Все-то они…! – выругался он. Извозчик обернулся и весело заскреб под шляпой. – Пошел! Нет, слезу.
Пошел по тупичку садами, так легче.
– Валясик, есть чего-нибудь, скорей! Я сейчас…
С позеленевшей поймы ползли на город дождевые облака, тянули скуку. Темные с дождя сады сквозили, унылы, пусты. Вишни отцвели, еле заметно зеленели; яблони еще не распускались. Не разбирая, Бураев шагал по лужам.
«Это для чего же она приедет? Своего добиться? тогда не вышло, а теперь вакансия освободилась? Все-то они на одну колодку…!»
С Антоньева монастыря, под горкой, лился перезвон. Перезвон напомнил: «это еще «свиданье»… надо!» В восемь, как стемнеет. Не пойти нельзя. Он помнил выражения письма, мольбу, угрозу: «Вы должны придти… иначе меня не будет в жизни, клянусь вам!» Что-то тревожило его, в «свиданьи». Казалось – призрачным? И почему-то – за старым Кладбищем. Кладбище, свиданье, – что за фантазия! В романах только… [116]
После кошмарной ночи и волнений дня, чувствовал он себя изнеможенным, и все теперь казалось призрачным, как-будто. Свиданье… Кто-то угрожает, молит: «вы должны придти, вы все узнаете!» Сады темнели, что-то в них таилось, в пустоте. Бураев осмотрелся. Призрачные сады, как тот, обманный, со следками в луже. Сады кружились, наступали…
Такое с ним случалось после боев, в Манчьжурии. Кружились сопки, стены гаоляна наступали, – призрак?
«Если бы все было… только призрак!» – подумал он.
Боль прикрылась, а эта телеграмма опять раскрыла.
«И пускай приедет», – старался унять боль Бураев, – «эта без фасонов, напрямки: хочу – и баста!»
Он вспомнил Машеньку: ее ласкающую нежность, податливость, бойкие глаза бабенки с головкой египтянки, вольность платья, пушок над губкой, толкавшую коленку… В нем загорелось нетерпенье.
«Съездим в монастырь, чудесно! Все они такие… а, плевать!…»
Он задрожал от страсти, от желаний. Такое с ним бывало после больших волнений, – разряжалось в страсти. Он встряхнулся, глубоко вздохнул.
– Весна! Какой чудесный воздух! Эх, махнем в луга!… Держись, Степашка… жизнь, брат, о кулаке, а не под юбкой!… – крикнул себе Бураев. – Стреляться, что ли, как эта славная девчушка?!…
Он вернулся к себе, спокойный.
– Без вас господин приходил, ваше высокоблагородие, – доложил Валясик, – шибко добивался. [117]
– Говори толком. Чего добивался?… – взволнованно спросил Бураев, связав с своим. – Какой он из себя?…
– Сказки барину, сказали… будет им приятно!
– Приятно?! Да ты что… пьян, что ли? Что – приятно?!…
– Не могу знать, ваше высокоблагородие! Хоть бы в одиннадцать часов зашли, а будет, говорит, приятно! Да он, ваше высокоблагородие, вроде как не в себе, не стоит на месте… за бородку все хватался, тормошился… чернявенький такой.
– Да чорт ты этакий!… – вскричал Бураев. – Что – приятно?!…
– Не сказали. Приходить велели. Они, говорит, меня знают! Говорит, книжки у них брали…
– Так бы и сказал.
Бураев понял, что это был Глаголев, Мокий Васильевич, или «Мох», как его звали гимназисты, учитель. Почему – приятно? В нем, было, вспыхнула надежда – и погасла.
Курчонок попрежнему лежал на блюде. Не садясь, не сняв фуражки, Бураев стал глотать кусками. Выпил водки, не замечая – сколько. Свиданье это!…
– Приготовъ сюртук! – крикнул он денщику. «Дело совсем не в том, не в этих бабах… все это только так, придаток. А главно…»
Сколько раз, при неудачах, старался успокаивать себя, что «это совсем не главное, а главное еще придет. И никогда не мог определить, да в чем же главное? Это помогало. Выпил еще, и стало проясняться. [118]
Вспомнилась девочка с косами, Лиза Королькова, кареглазка, фарфоровое личико, всегда в окошке.
«За что погибла! Застрелилась… Славная девчушка. Не думал, что я ей нравлюсь… Завтра свалят в яму… Жить – вот оно, главное! Каждая минута жизни – вот главное!»
Вспомнил, как Машенька писала: «кажется мне, что ты вот и есть «по настоящему».
– Валясик!… – крикнул Бураев бодро. – Слушай. Эти тряпки на дверях – ткнул он в портьеры, – снять! И шкуру выкинь… отдай старьевщику! И всю эту дрянь со стен – долой! Вернусь – чисто чтобы было, как у нас раньше, когда в Солдатской жили! Понял?
– Так точно, ваше высокоблагородие! Продать прикажете?
– И зеркало это, к чорту! Там мы должны что-то мебельщику… отдашь. Стой! Он налил водки. – На, выпей за мое здоровье.
Чего-то душа искала. Не было никого, один Валясик. Такое всегда случалось, как «заскучает» барин, – знал Валясик. Было и на войне, в Манчьжурии, когда захватили батарею, и бураевские стрелки били прикладами японцев, и «башки у них лопались, как яйца». Валясик помнил, как капитан, тогда поручик, сидели на зарядном ящике и терли рукавом коленку, замазанную, словно, тестом; тер и стучал зубами, «даже страшно». Подошли кухни, и Валясик принес консервов и бутылку с чаем. Поручик отшвырнул консервы и поглядел так страшно, «словно убить хотели». И «чужие» были глаза у барина, «словно они не тут». Потом затихли. Сказали только: «не надо мяса». «Выпили из японской [119] фляжки и мне велели: «выпей за мое здоровье!» Так и теперь вот. Валясик понял, что по барыне скучают. Вежливо взял стаканчик.
– Быть здоровым, ваше высокоблагородие.
– Постой… – остановил Бураев, думая о чем-то.
Он поглядел на денщика и понял, что тот его жалеет. По глазам заметил? Может быть, вспомнил что-то? Оба видали страшное, видали гибель. Через войну связало.
В эту тяжелую минуту Бураеву мелькнуло, что этот подслеповатый и всегда заспанный, – единственный, ему здесь близкий. В нем мелькнуло это, когда Валясик сказал особенно, душевно: – «быть здоровым!» Немного запьяневший, Бураев чувствовал потребность братства.
– Как, Валясик, по-твоему… – смущенно сказал он, с усмешкой: – все, брат, не важно… это?…
Никому бы так не сказал Бураев.
Валясик думал, не зная, как ответить. Такое не раз бывало; и он, по привычке, понял, что это себя спрашивает барин. Понятно – совсем не важно.
– Не важно, а? – Бураев еще выпил. – Ну, дела эти… ну, как там у вас, ну… с бабами? – выговорил, смутясь, Бураев.
Валясик постеснялся, ухмыльнулся.
– Никак, ваше высокоблагородие! – четко ответил он. – Тут и делов нет, а… как назначено.
– То есть, как назначено? Не по-дурацки ты отвечай, а…
– Как так я не отвечаю, ваше высокоблагородие! Ежели бы женаты, а то баловство, по-нашему. Будто [120] на закуску. Ну, сходил в баню, помылся, – все и смылось.
– Так-так… – подбодрял Бураев. – Помылся?…
– Да ей-богу, ваше высокоблагородие! Не подошла нарезка, другую гаечку подобрал – жи-вет. Как назначено… Ходи веселей, любись – не жалей!
– Не та нарезка?… – захохотал Бураев.
– Да что… понятно, не пуля в глаз! Мы с вами, ваше высокоблагородие, не то видали.
– Верно. Не пуля в глаз. Ты, брат, му-дрец, мошенник!… Ну, пей за свое здоровье.
Вестовой привел «Рябчика».
Идя в спальню, Бураев задержался у портрета. Остро воняло шкурой, – всегда попадалась под ноги. Он отбросил ее ногой, зажег против воли спичку и посмотрел. Милое, ненавистное лицо показалось ему другим: что-то в нем было новое, чужое, – враждебное. Догоревшая спичка напомнила о себе ожогом. Он не зажег другую, споткнулся опять на шкуру и наподдал. В темноте что-то зазвенело и разбилось.