– Да, – это самоубийство очень взволновало город, – сказал Бураев.
– А вас?
– Но это так естественно. И меня, конечно.
– Нета говорила, – скользнула взглядом Антонина, – что в дневнике несчастной что-то есть о вас?… Вы ничего не слышали?…
– Странно. Я ее совсем не знал…
Он вспомнил о письмеце, о «К.».
– И не знали, – спросила Антонина медленно, – что вы ей очень нравились?…
– Первый раз слышу! – искренно сказал Бураев. – Теперь я стал какой-то притчей…
– Ну, простите… – взяв его руку, сказала Антонина, – я вас встревожила?…
Это ее движение и мягкость, как она сказала, его растрогали. Он не посмел сказать ей, как он счастлив, что снова ее видит. Но его взгляд сказал ей это.
– Встревожили?… чем?!… – удивился он. – День у меня сегодня беспокойный был… а так, какие у меня тревоги!
– Да, вид у вас усталый.
Антонина отошла к окну, открыла. В окно смотрела белая сирень, в дожде.
– Хотите?… – сломила она веточку. – У нас тут солнце… уже распустилась. [151]
Он поблагодарил и нежно поцеловал, – приник к сирени.
– Помните, – сказал он нежно, – когда-то вы меня гадать учили?
– На сирени? – бросила она небрежно.
– Нет. Это было давно, но я все помню… фуксии! – сказал Бураев, стараясь уловить ее глаза.
– Фу-ксии?… когда?… Не помню. Разве на фуксиях гадают? В первый раз слышу. Почему у вас сегодня тревожный день?…
Она пошла к роялю, но играть не села. Открыла, задумалась… закрыла.
– Я теперь даю уроки, уже больше года.
– Да, я слышал, что вы довольны. Полковник говорил… нашли цель жизни.
– Цель? – усмехнулась Антонина. – Вот как, смеяться научились!… Я шучу, конечно. Теперь уж не такая домоседка стала… Бегаю с утра до вечера.
– Странно, ни разу вас не встретил! – сказал Бураев. – Впрочем, у меня одна дорожка – дом, казармы…
– Да? А я вас иногда встречала… Вы, кажется, в каком-то тупичке живете… неподалеку Антоньев монастырь?
– Да! – радостно сказал Бураев. – Вы знаете?… Но почему же я никогда…
– Случайно вышло… как-то я ехала и видела, вышли из тупичка, пошли в казармы. Какой же у нас с вами скучный разговор! [152]
– Что-то ты, капитан, начал мне говорить, что-то у тебя произошло сейчас… про какой-то рапорт?… – сказал вошедший батальонный.
Бураев рассказал, что вышло.
– И превосходно, что отпорол. Вот кого бы отодрать-то… подлеца Скворца да мецената нашего Катылку! В Сибирь!… – закричал полковник, словно на плацу. – Эти тебя продерут в «Голосе», в отделе «подтирушки», или у них «Постирушки»? Ну, да ты им головы отвертишь, я тебя, капиташа, зна-ю!…
Антонина передернула плечами и ушла. Бураев с удивлением подумал – «что такое с полковником сегодня? и Антонина как-то странно?…»
– Надо Антонину благодарить. Заметили, нарочно вышла. Что говорить, святая женщина, молюсь на нее, как на икону. Стала она давать уроки музыки… вы уж, понятно, ходить к нам перестали… стали «мальчиком с историей», как мать-командирша пропечатала. «Один Бог без греха, а мы лю-ди гре-ешные!» – неожиданно запел подполковник. А Антонина как раз тут и решила давать уроки музыки. Так сказать, наполнить зияющую пустоту. Однако, три четвертных выигрывает! – подмигнул Кожин, – скоро выкупим у банка лятифундию, с ее подмогой. Урок был у подлеца Катылина, собственника поганца «Голоса»… И приехал этот адвокатишка Скворец, редактор. Ну, за чаем кру-пный разговор… как раз у тебя, капиташа, «вынос» твой случился…
– Какой вынос? – спросил Бураев, которому стало неприятно слушать. [153]
– Не вынос, а «вылет» правителя Краколя. Вышиб ты его? Это уж факт исторический. Вот они тут и закипели, общественники наши, ангелы-то хранители! Вот когда распотрошим-то… и губернию, и армию! Понимаешь, что говорили?… Падение нравов!… А у этого Катылина в Москве содержанка, в монастыре послушница, и уважаемая супруга, кровь с молоком!… Вот и прикуем к позорному столбу, на радость общественности и либералов-кадюков. Антонина, понятно, от чистоты души, им и говорит: неудобно в частную жизнь мешаться… публичного преступления нет! здесь дело вза-имное… ушла жена от мужа – и, между нами, известного прохвоста! – и муж мог требовать удовлетворения, и вообще!… Зачем будить нездоровое любопытство, надо подымать читателей… Они ей – «мы на страже общества, и пригвоздим!» А она… Вы ее всю не знаете… ох, с темпераментом!… – разошелся Кожин, – а перед офице-ром… – ткнул себя в грудь Кожин, – благоговеет, казачка чистокровная, атаманова дочка… на пистолетах может! а, бывало, джигитовала… засу-шит!… Вы не глядите, что – «тихий глаз»… и консерваторию кончила на виртуозку!…
– Господа, пить чай! – позвала Антонина Александровна устало.
– Сейчас, анекдот Буравку доскажу… Она им, братец, ультиматум: ни слова в ваших «подтиронах»! Завтра намараете, – смысл-то! – а к вечеру Бураев вас обоих прро-бу-рравит!… – сделал полковник пистолет из пальца и присел, прищурясь. – Как воробьев! – «Я – какова полковница? – этот характер [154] очень знаю!» Ну, те и… дай бумажки! Она-то, правда, тут же, как говорится, «спокойно удалилась» – она уме-ет! – и урок к чертям, а «подтирон»-то порции не получил. Этого, заметьте, ни-кто не знает. Аминь! – полковник погрозил к столовой. – Слово взяла с меня – ни-ни! Но тебе-то… не могу же не сказать! Я тебя, чорт те знает, «люблю любовью странно-иностранной». Глядишь – ну, прямо, офицер-девица, из монастыря вот только… А можешь и в ад сейчас же. Мо-жешь! Хмуришься? На батальонного не полагается сердиться! – погрозился Кожин. – Идем к хозяйке и виду… ни-ни-ни!
«Сегодня он какой-то чумовой», – подумал опять Бураев. Но это было мимолетно. Антонина, милая Юнона, сияла в мыслях. Новая, – такой он никогда ее не видел. «Тихий глаз», – верно сказал полковник. «Вы ее всю не знаете! ох, с темпераментом… казацкой крови…» «Но как же это объяснить?» – спрашивал себя Бураев. – «Возмутилась, бросила урок, когда узнала, что я?…» Было непонятно, даже неприятно почему-то.
Вошли в столовую. Она стояла у буфета и смотрела к двери. Он встретил ее взгляд и прочитал: да, я такая! Конечно, она слышала.
– Вам, как всегда, покрепче?
– Пожалуйста. Особенно сегодня.
– Почему «особенно сегодня»?
– Очень, Антонина Александровна, устал. И еще необходимо в одно место. Уже одиннадцатый… а очень нужно.
– Очень? Деловой вы стали. [155]
Она взглянула из-за самовара. Так она раньше не смотрела. Решительно, она другая. Тревожней стала? Он не мог решить. Свободней?…
– Не деловой, а… очень нужно! – повторил Бураев, а сам подумал: «вот заладил!»
Антонина задумчиво мешала в чашке. Полковник шумно дул на блюдце. Разговор пресекся.
– Выкупим у банка, решено! – сказал полковник. – Займусь червями, по системе… этого… ну, как его… такая звучная фамилия… – крутил он в пальцах, – ну, еще корпусной-то был?… Антониночка, не помнишь?…
– Не помню, – сказала Антонина в чашку.
– Ну, чорт с ним. Буду воспитывать на скорцонере, коконы получаются тончайшей консистенции и…
Антонина опять взглянула, и снова их взгляды встретились. Сердце Бураева остановилось. Взгляд был мгновенный, – и тоска, и радость.
– Партийку сыграем? – нежданно предложил полковник, обрывая хозяйственные планы.
Бураев колебался. Остаться? Антонина, склонившись, медленно переливала с ложечки. О, милая! – сказал он взглядом. Сердце было полно таким безмерным, что он не мог остаться. Скорей на воздух, скакать, все вспомнить, привести в порядок. Он задыхался от волненья, зная, что сейчас случится, должно случиться. Он взглянул опять. Она переливала с ложечки. Он видел милую ее головку, завернутые косы.
– Сегодня не могу, полковник. Если разрешите, завтра?… Дал слово быть. Приехал из Москвы профессор, надо быть, неловко… – путался в словах Бураев. [156] – Доклад какой-то… важный… об «основах жизни».
– Ну, Бог с вами, до-кладчики. Ну, завтра. Перед лагерями отпразднуем. Покажу, какие я реформы провожу…