Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Дядя Миша крякнул, покраснел и свирепо завращал глазами. Струйка крови стекла по толстым губам. Однако артисту, да еще пожарнику, ни при каких обстоятельствах теряться негоже. Финальную фразу своей роли он произнес с таким сердцем, так естественно зло и с такой отсебятиной, что зал грохнул:

— Парршивый черт… Насажали вас здесь, падло, на нашу погибель!

И, позабыв схватить платочек с «просфорой», нырнул в кулисы, провожаемый овацией за гениальную игру.

Там он плевался кровью и нещадно ругался.

О происшествии на сцене все, конечно, узнали. До самого позднего часа в бараках стоял хохот.

А следующий день начался, как и всегда, с развода на вахте, с поверки, с миски лагерного супа…

Нагрянула зима — четвертая для меня на этой суровой земле. Опять завьюжило, заморозило… Никакие ожидаемые комиссии из Москвы не приезжали. Никого после Гельвиха с нашего лагпункта больше не освобождали. Даже прекратили принимать заявления о пересмотре дел.

Расстреляли Берия и его ближайших подручных — заплечных дел мастеров. Гнойник был вскрыт. Почему же нас не выпускают? День уже казался годом, а месяц — вечностью. Поползли всевозможные слухи.

Пришел в каптерку с очередной «парашей» врач Ермаков:

— Старые замки сняли, скоро, говорят, новые повесят.

Пришел медстатистик Вячеслав Рихтер, с постоянно незавязанными ушами малахайчика и вложенными друг в друга рукавами серого бушлата:

— Дождемся ли?..

Пришел ссутулившийся Дидык:

— Працюваты нам тут от звонка до звонка.

Поступил из МВД ответ и на мое заявление: «Оставить без последствий…»

«Теперь не могут, не должны оставлять без последствий! Сработала старая машина!» — был убежден я.

Написал новое, девятое, заявление. Посылать только в ЦК!

Панкратов не принял.

— Ты же знаешь, прекращено! В отделении не возьмут.

Я — к оперуполномоченному Соковикову. Тот прочитал заявление. Помолчал. Снова прочитал.

— Гляди-ка ты!.. Оставь.

В зоне внешне царило тихое ожидание. Однако надзиратель Вагин по-своему понял атмосферу затишья. С прежним усердием стал выискивать, кого бы упечь в карцер. И опять попался Штейнфельд! Доктор вставал за час до подъема и прогуливался вокруг барака. Обычно начинал ступать медленно, погруженный в думы, затем ускорял шаги. Вагин присматривался, присматривался — и рапорт майору: Штейнфельд репетирует побег.

Гербик вызвал доктора, прочитал надзирательский рапорт, рассмеялся. Попросил не портить настроения Вагину.

— Почему не уберете этого цербера, гражданин майор?

— Обождите, Штейнфельд. Все в свое время…

Под Новый год Леонид Григорьевич свалился: боли в сердце, общая слабость. Лежал в пустой палате, но чуть не ежеминутно звал фельдшера Решетника, давал указания — с каким больным что надо делать, и попросил, если уснет, обязательно разбудить его за четверть часа до полуночи, чтобы он мог приветствовать Новый год с открытыми глазами.

Я услыхал, что Купцов и Решетник затевают в корпусе новогоднюю встречу. Звали и меня. Отказался. Хотелось в торжественный ночной час побыть наедине с самим собой…

Подоспела посылка от Веры. Дидык подсел к моей тумбочке. Мы чокнулись кружками со сгущенным кофе и залезли под одеяла.

Была пятая новогодняя ночь в неволе. Первая — во внутренней тюрьме МГБ. Тогда часы на Спасской башне отбили пятидесятый год — половину двадцатого века… В шесть утра нас вывели для прогулки на крышу здания. Горели звезды, падал крупный снег, темное небо подпирали световые столбы от уличных фонарей. Доносились частые гудки автомобилей, пересекавших площадь Дзержинского, развозивших гостей по домам… Четверть часа ходил я по высоко огороженной прогулочной площадке, подсчитывая собственные шаги. Потом в голове стал складываться сюжет книги, которую, я верил, непременно напишу.

И теперь, в лагерном бараке, все думы мои вдруг обратились к будущей книге. О чем, о ком напишу?.. О пережитом! В жизни пришлось видеть столько интересных людей, быть свидетелем и участником таких событий, фактов, что я не могу, не имею права уйти в могилу, не рассказав обо всем этом.

Утром я узнал от Купцова, что в новогоднюю ночь у постели Штейнфельда собрались заключенные коммунисты и комсомольцы. Каждый принес свою посылочную долю. Заварили густой чай, наготовили бутербродов. Кто-то достал несколько елочных веток, и в палате запахло морозной хвоей. Вдруг появился старший лейтенант Панкратов. Прошел в процедурную. Оглядываясь по сторонам, вынул из кармана и водрузил на стол поллитровку. Гулко кашлянул.

Решетник глаза вылупил.

Панкратов с серьезной миной на лице, наставническим тоном сказал:

— В эту ночь на всем земном шаре единый и нерушимый режим: встречать Новый год с вином! — Он щелкнул пальцами по воротнику. — Чтоб доктор малость опрокинул, слышишь? То-то ж!..

Опять кашлянул — и только его видели.

За несколько минут до двенадцати часов разлили «горючее» по кружкам и мензуркам.

Штейнфельд поднял мензурку.

— Один глоток, с разрешения Панкратова, можно… Товарищи!.. За партию верных Ленину коммунистов!.. За Родину нашу!.. За дорогих нам людей!

— И за наш Новый солнечный год! — добавил Купцов…

Январские морозы были беспощадны. Мы опасались, как бы стекла в окнах не полопались.

Промерзший до костей, в башлыке, шинели и заснеженных валенках, ввалился в контору Соковиков.

Неисповедимы пути, по которым в зону проникают «вольные» новости. Но часто они в той или иной мере подтверждаются. Известно стало нам и о случае с оперуполномоченным Соковиковым. На очередной политбеседе в четвертом отделении Озерлага какой-то политический невежда предупредил своих слушателей:

— Учтите: сейчас враг скрывается под флагом Ленина. Говорит о Ленине, о ленинских идеях, а сам — заядлый троцкист!

Соковиков возразил этому «философу»; троцкисты всегда были врагами Ленина, всегда нападали на Ленина, а не прикрывались его именем. За столь «дерзкое» высказывание Соковиков навлек на себя гнев вышестоящих начальников, попал «на заметку».

Вот почему сумрачный, озадаченный вид, с каким стал появляться последнее время в зоне оперуполномоченный, был нам понятен. Он устало плюхнулся на табурет. Размотал башлык, подышал на руки. Взглянул на Дидыка.

— Дай махры! Позлей какая…

Затянулся дымом. Встал. Позвал меня.

В кабинетике он сидел, уткнув глаза в стол. Курил неистово, будто вытягивал из цигарки слова, которые никак не шли на язык. Стал рыться в папке. Захлопнул, сунул ее в ящик. Почесал за ухом. Выругался непонятно в чей-то адрес. Глаза сузились.

— Копия заявления в ЦК осталась?

— Нет, гражданин начальник. А что?

— Бросили в корзину!

— Как же так? Почему?..

— «Почему, почему?..» — Он глянул на окошко, сплошь замороженное, затем — на дверь. — Потому как… еще бериевцы сидят в отделении!.. Твои уши не слышали, что мой язык сказал, понял? Восстанови заявление. Сам отправлю, обычной почтой.

— Спасибо, гражданин начальник!

— Благодарить после будешь. Пиши!

— В таком случае позвольте еще письмо?

— Жене?

— Нет. Большакову, Ивану Григорьевичу.

— Кто такой?

— Заместитель министра культуры. Вместе работали. Хорошо меня знает.

— Угу… Экой ты!.. — Задумался. — Стало быть, хочешь артиллерийским залпом?.. Ладно. Уж заодно и жене пиши!

Соковиков унес на почту три моих письма.

Потянулись дни, наполненные ежеминутным волнующим ожиданием.

В полузабытьи шел я как-то по зоне и столкнулся… с Флоренским.

— Вы… здесь?

— К вам направился, — здороваясь, сказал Николай Дмитриевич.

— Будете у нас?

— Всего день. Привезли на дрезине. Серьезная операция… Грузили лес на Вихоревке. Так вот, одного конвоира пришибло бревном. Переломаны шейные позвонки, сдавлен спинной мозг…

— Да, тяжелый случай… Какие новости у вас в больнице?

Флоренский замялся.

— Ничего особенного… Помните Мишу Дорофеева?

— Как же!

50
{"b":"94991","o":1}