Кряхтя, он полез в тумбочку, достал старый, потрепанный номер «Известий». Разгладил.
— Прошу… Из дома прислали. Надзор вето не наложил, да-с. Только при мне. Не выпускаю из рук. Это моя радость, мой паспорт, это… — у него слегка задрожал голос. — …может быть, моя лебединая песня!
«Известия» от 14 марта сорок первого года… Публикуется первое постановление о присуждении первых Сталинских премий выдающимся деятелям науки и техники, литературы и искусства. Петр Августович Гельвих удостаивается премии первой степени за работу «О рассеивании, вероятности попадания и математическом ожидании числа попадания», опубликованную в тридцать четвертом году; за второй труд — «Теоретические основания выработки правил стрельбы», напечатанный в тридцать шестом; и, наконец, за третью научную работу — «Стрельба по быстродвижущимся целям», оконченную в сороковом году.
Внизу полосы — портрет Гельвиха: цветущий старик, пышные седые усы, полукруг белых волос над открытым широким лбом, на груди орден Ленина…
Я перевел взгляд на заключенного Гельвиха: высохший человек, голый череп, редкие усики-колючки. Но в серых глазах, глубоко-глубоко, искорки живого ума…
— Неужели?..
— Да, это я… Бывший я… — глухо произнес он. — Шесть лет тюрьмы, голубчик. Что вы хотите?.. — Он сморщился. — Был лев, а нынче драный кот!.. Холодно что-то…
Генерал натянул на плечи грязновато-желтое одеяло.
С койки поднялся пожилой человек с буро-синим лицом, подошел и, не веря, заглянул в газету.
— Э-хе-хе, генерал, генерал!
Из статьи, напечатанной в этом же номере, я узнал, что труды Гельвиха имеют огромную практическую ценность. В них обоснованы современные способы ведения артиллерийского огня. Они занимают видное место в мировой артиллерийской науке… Использованы при разработке стабильных учебников для военных академий и училищ. Исследование об эллиптических ошибках позволило правильно решить сложнейшую проблему — поражение ненаблюдаемой цели.
— В чем же вас обвинили? — с отчаянием спросил я.
— Во вредительстве… Все мои работы объявили вредительскими… Дайте кружку.
Он отпил немного воды.
— Тут еще не обо всем… В начале века ваш покорный слуга изобрел противоцеппелинную пушку. Не слыхали о такой? — Гельвих оживился. — Сам рассчитал, сам образец сделал, да-с!.. Пушку установили на воздушном дредноуте. Назывался он, к вашему сведению, «Илья Муромец». А в небо не подняли. Смелости не хватило…
Вошел со шприцем в руке молодой фельдшер, прямой, тонкий.
Гельвих засуетился. Приподнявшись на койке, протянул мне руку.
— Не смею более задерживать.
В этот же день я принес Гельвиху карандаш и тетрадку.
Днем и ночью испещрял он ее цифрами, в которых билась неуемная мысль ученого. Но при обыске надзиратели тетрадь отобрали и сожгли.
…И вот сейчас два санитара тащили этого человека под руки через двор. На генерале неуклюже висел бушлат, из-под него торчали полы линючего халата. На голове сидела шапочка, напоминавшая клоунскую: прикрывала лишь затылок. Ноги в чоботах заплетались. Каждые два-три шага санитары подтягивали старика. Проходившие по двору останавливались, молча глядели на дикую картину.
Не прошло и часа, как всей зоне стали известны подробности приема майором Этлиным генерала Гельвиха.
Санитары доставили Петра Августовича в кабинет начальника. Гельвих, задыхаясь, тут же, у порога, опустился на стул.
— Кто ты такой есть? — по-петушиному встряхнувшись, спросил Этлин.
— Генерал-майор артиллерии… Доктор технических наук… Профессор Артиллерийской академии Дзержинского… Лауреат…
— Дерьмо! Вражина! — закричал Этлин. — Вот кто ты такой! Отвечай на вопросы! Говорил в бараке, что сидишь без суда?
— Так точно, говорил.
— Особое совещание при МГБ — это тебе что, не суд?
— Никак нет. Расправа.
— Ах ты… Вста-ать!
Гельвих еле поднялся.
— Ты что там в бараке на стенке царапаешь, а? Шифр?
— Никак нет. Формулы.
— Какие еще там формулы?
— Ма-те-ма-ти-ческие…
— А в карцер не хочешь? Не посмотрю, что тебе восемьдесят лет, старый хрен!
— У меня тетрадь отняли… А я должен записывать… думать…
— В карцере и будешь думать, как дошел до жизни такой. Порадок у меня должен быть!..
— А вы что, собственно, орете на меня? — вдруг ожесточился Гельвих. — Я на вас жалобу подам!
Этлин взревел.
— Жалобу?.. На меня?.. Брось эти штучки! И запомни раз навсегда: в лагере закон — тайга, черпак — норма, прокурор — медведь. Здесь телеграфные провода кончились!
— Проведут!.. Проведут!.. Вас надо судить, а не меня!
Этлин подскочил к Гельвиху, сжал кулаки, захлебнулся от злости.
— Отведите… в барак! — крикнул он санитарам.
Я тотчас же поспешил к Гельвиху. Генерал лежал под одеялом и тоскливо смотрел в заснеженное окно. Заключенный с буро-синим лицом счищал со стены осколком стекла формулы Гельвиха. Стекло скрежетало, сыпалась стружка.
— Петр Августович! Вот еще тетрадь.
Я подсел к нему.
Едва шевеля губами, Гельвих рассказал об Этлине и устало заключил:
— Лучше бы меня расстреляли…
«Неужели таким, как Этлин, все простится? — в страшном волнении думал я. — Неужели они будут спокойно жить на нашей земле и над ними никогда не грянет суд?»
Гельвих приподнялся на локте.
— Почему меня… Допустили бы… к Сталину… Хочу лично просить…
— Он умер, — сказал я.
— Буду говорить с ним по праву человека, который всю жизнь… Как — умер?! — вдруг дошло до сознания Петра Августовича. — Сталин умер?..
— Официально еще не сказано, но, кажется, да.
— Та-ак-с… — Гельвих запрокинул голову на подушку. Внутренняя боль перекосила лицо.
Вошел врач-ординатор Григорьев — коренастый брюнет с круглыми темными глазами, с низким ежиком черных волос, с приглушенным голосом.
Гельвих бросил на Григорьева вопросительный взгляд. Ему-то он всегда и во всем верил.
— Слыхали… Сергей Федорович?
— Да.
Григорьев постоял, что-то припоминая. Потом сказал:
— В Древнем Риме, когда возникали трудные для государства моменты, говорили, кажется, так: «Кавэант консулес».[30]
Сергей Федорович проверил пульс у Гельвиха.
— Лежите спокойно, генерал. Анализы у вас хорошие. Ждите полного выздоровления.
В зоне я встретился с Купцовым.
— Знаешь, Михаил Григорьевич, что вытворил наш начальничек с Гельвихом?
Он махнул рукой:
— Да, знаю!.. Тебе, слава богу, не пришлось быть на Колыме. Тут цветики, а ягодки — вон там. Покушал я их в конце тридцатых годов!.. А что касается карлика Этлина, я его «ндрав» впервые познал на Тайшетской пересылке. Он там начальствовал в звании капитана. Теперь, видишь, выслужился… Затем имел удовольствие быть с ним в Братской больнице. Меня привезли туда к протезисту… я все зубы на Колыме потерял!.. и оставили работать в аптеке. Этлин, хорохорясь, сжимая и без того узкие щелочки глаз, предупредил меня: «Здесь я в два раза строже, чем на пересылке. Хочешь жить — придержи свой длинный язык, а то совсем дара речи лишишься!» Я ответил, что меня всего лишили, но правду в лицо все равно говорить буду. Честность, мол, не отняли. Он зло выкрикнул: «А мы отнимем!»…
Купцов пососал трубку и, прищурясь, сказал мне:
— Между прочим, карлики, желающие, корысти ради, прослыть великанами, идут на любую гадость, даже на преступления!
Вскоре грянул гром и над терапевтом Штейнфельдом.
Надзиратель Вагин запоздал снять утром замок с дверей барака, в котором спал дежурный врач. Штейнфельд пришел в пищеблок после того, как там уже все были на местах. Вагин, ругаясь, прогнал доктора. Потом заглянул к нему в корпус и, облизывая губы (подкрепился на кухне!), виновато спросил:
— Обиделся?.. На волю выйдешь, приду к тебе лечиться, так в очередь, должно, поставишь?
— Я вас и в очереди не приму! — отрезал Штейнфельд.
Вагина передернуло. Он ушел на вахту и сразу же настрочил рапорт, будто Штейнфельд проспал и сорвал завтрак.