Часто вспоминали в бараке кинодраматурга Михаила Берестинского. На пересылке он разругался с офицером и попал на штрафную. Начальник лагпункта Петров, не успели Берестинского ввести в зону, вызвал к себе.
Петров избегал появляться среди заключенных. Но когда вынуждали обстоятельства, шел по зоне широкими, тяжелыми шагами — высоченный, длиннорукий, с опущенной головой. Под накомарником, спускавшимся белой занавеской с фуражки до половины груди, можно было разглядеть суровое, настороженное лицо. Разговаривал Петров с заключенными обычно презрительным тоном, с подковырками.
И Берестинского, когда тот вошел в кабинет, Петров измерил с ног до головы уничижающим взглядом. На приветствие не ответил. Уставился колкими глазами в формуляр.
— Так, так… Берестинский? Из Москвы? Высшее образование? Писатель? И Михаил Исаакович? Так, так… Кого прислали! Живой инженер человеческих душ! Интересно… Ты что же это, инженер, все из головы сочинял?
— Из головы.
— Ну хорошо-с… Какую же тебе работенку подбросить, а? Чтобы ты не очень загружал свою умную голову, Исаакович?.. Значит, таким манером: завтра с утра начнешь сортиры чистить! Золотую должность даю тебе, а?..
— Думаете сломить? — Берестинский гневно посмотрел на Петрова. — Я был, есть и останусь советским до самой смерти. Мои фильмы ставили и будут ставить. А ваше издевательство презираю!
До зимы Берестинский работал ассенизатором. Потом начальник смилостивился: назначил кострожогом на общих работах. Берестинский с помощью вольных служащих отсылал письмо за письмом в Москву. Его сажали за это в карцер. Он все равно продолжал писать. В июне, за несколько дней до того как меня привезли на штрафную, Берестинского отправили в Тайшет.
Там спешно сформировали этап из пятнадцати, вызванных на дополнительное следствие в МГБ. Впопыхах даже забыли снять с заключенных номера. Так и доставили на вокзал. Был жаркий полдень. Конвоиры отошли в тень, заключенные остались на солнцепеке. Сидел среди них и человек № МА-227 — Берестинский.[27]
Гулявшие по платформе вытаращили глаза: занумерованные люди! Подошел скорый «Хабаровск — Москва». Вагон-ресторан остановился как раз против этапников. Обедавшие прильнули к окнам. Любопытство сменилось оторопью, оторопь — стыдом. Задернули занавески…
На перроне у киосков толпились люди. Не успели конвоиры ахнуть, как на нумерованных посыпался град булок, баранок, папирос, конфет. Полетели и деньги, завернутые в бумажки. Заключенные начали собирать дань человеческих сердец. Конвоиры растерялись: подбежали к заключенным и давай вместе подбирать. Какой-то старик совал рублевки.
— Отойди! — Конвоир попытался оттеснить старика.
Но тот не отошел.
— Не толкайся!.. У меня четыре сына было! Два на войне погибли, а двух среди этих ищу…
О случае на станции узнала вся трасса. Конвоиры рассказали вольным сотрудникам, а те со всеми подробностями — нам.
С грохотом и топотом, вломился в барак моложавый надзиратель с лисьим лицом и тонкими губами. Его прозвали Гнусом. Когда Гнус дежурил, ждали любого произвола. Вот и сейчас он устроил подъем на час раньше. На дворе еще серая мгла, а он кричит:
— Скидавай одеяла… в господа-бога душу!
Вскочили. Тех, кто замешкался, Гнус стаскивал за ноги.
— Дрыхалы! Парашу вам на голову… в бабушку, прабабушку, христа-спасителя!..
Крючок казался ангелом в сравнении с этим типом!
Пришли в столовую. На завтрак по режиму отводились немногие минуты. Получай пайку хлеба, полмиски баланды, кусок ржавой селедки, глотай и выкатывайся.
Около раздатки торопил Дрыга:
— А ну, хватай весело эмвэдэвское месиво!
Шарсеги за столом подвинчивал:
— В ответ на «пищу святого Иосифа» повысим производительность труда, господа ударники!
В дверях — нарядчик Дудкин, тощий, малоречивый.
— Закрывай ресторан! На вахту!
Развод по местам работы задерживался. Опаздывал конвой. Мы толпились у ворот. Свистел ветер, стегал косой дождь. Под навес не пускали.
Пришагал Спиридович. Потянул меня за рукав.
— От ворот поворот! Договорился с Дудкиным и с Кузьмой: будешь сегодня помогать в бухгалтерии. Илюшка опять свалился, а у меня — квартальный отчет.
Только было я занялся вещевой ведомостью, ворвался Гнус.
— Вона игде! Под зонтик залез? В кандей желаешь?
Никакие доводы Спиридовича, ссылки на прораба, нарядчика не помогли.
— Растуды твою… в богородицу-деву радуйся!.. В секунд отседа!
После такой «антирелигиозной пропаганды» ничего другого не оставалось, как браться за топор и пилу.
В полдень дождь прекратился. Ветер разметал тучи. Небо кое-где даже просинило. В рабочей зоне, куда сопроводил меня Гнус, пилили длинные сырые бревна. В паре со мной оказался эстонец неопределенных лет, ни слова не говоривший по-русски. Он качал головой, вздыхал, бурчал под нос. Пилу заедало. Тем не менее, сбросив бушлаты, мы пилили и пилили — досыта! С нормой справились за четверть часа до съема.
— Капут! — выкрикнул эстонец, отбросил пилу, сорвал с головы сетку (черт с ней, с мошкой!), присел на корточки, упираясь подбородком в колени. По лицу стекали капли пота.
У меня дрожали руки, ныла спина. Я тоже примостился на корточках, но подломились ноги. Шлепнулся в жидкую грязь. Вставать не хотелось. Положил локти на бревно… И мне представилось, что это вовсе не лагерный двор и я не заключенный, а затерявшийся в тайге, от кого-то и почему-то отставший. Натолкнулся на стоянку полуодичавших людей.
Голос Дудкина:
— Подымайсь к теще на блины!
Нет, все же это лагерь!.. Встал на ноги. Сырость пробралась и сквозь ватные брюки. По телу бегали мурашки… А тут еще разболелся свищ. Пройти полный курс лечения мне не удалось…
Поплелся к воротам жилой зоны, в барак.
У контрольной калитки — Гнус. Обшаривал каждого переступающего порог: не припрятал ли кто нож, гвозди?.. Прищурился на меня.
— Скидавай сетку!
Помял ее в руке.
— Распахивай!
Колкими пальцами пересчитал под бушлатом мои ребра.
— Проходи… Стоп! Спущай штаны. Спущай, говорю, и не дыхай.
Увидел марлевую наклейку.
— Чего эта?
— Повязка.
— Под ей чего? Открывай!
— Рана! Свищ! Понятно?
— Ну, ну! Нотой понижа!.. Понятливый больно… «Свищ» у него! Так засвищу…
Гнус начал отдирать марлю, а мне казалось, что он вспарывает живот… От боли и обиды я застонал.
— Чего буркалы таращишь? Шлепай к врачу! Мастырщик!..
В санчасти врач Бережницкий уложил меня на топчан и, заклеивая ранку, сокрушенно говорил:
— Когда уберут этого бандюгу? Всех замучает.
«Это все бред, бред!» — твердил я про себя.
Во дворе культорг КВЧ, длинный, сухой и тонконогий старик в шапке с меховым околышем, в забрызганных грязью башмаках с черными крагами, приколачивал к столбу доску с показателями дневной выработки бригад. На «самолете» восседали дорожники. Им полагалась дополнительная пайка хлеба. На «автомобиле» ехали лесопильщики. Тоже даешь хлеб! А на «телеге» тряслась хозбригада. На «черепаху» сегодня никого не посадили.
«Соревнование все-таки развертывается!» — подумал я.
— Пойдемте в КВЧ, — предложил культорг. — Есть разговор.
Он сунул молоток за ремень, опоясывавший стеганку. Стал раскуривать трубку. Старик любил вспоминать Петербург, где провел студенческие годы, кичился дворянским происхождением, насквозь был пропитан антисоветскими взглядами. Нечего сказать, подходящая фигура для культурно-воспитательной работы!
— Черт его знает! В лагере — и так работают! — рассуждал культорг, ступая рядом со мной по дощатому настилу. — Я, знаете ли, пришел к выводу, что все советские люди — фанатики! Да, да! В том числе и заключенные!.. Здесь не ударная стройка, здесь труд в наказание, и тем не менее…
В каморке при столовой, где помещалась КВЧ, культорг вытащил из ящика бумагу с резолюцией, начертанной красным карандашом.