В спецчасти — очередь жалобщиков. Заключенный Михаил Ильич Ильин, сгорбившийся молодой человек, в простых очках, в треухе (он не снимал шапку даже в жарко натопленном помещении), принимал заявления.
Ильин подержал мое послание на руке, как бы проверяя на вес.
— Ничего себе отбухал… Советую отослать сию защитительную речь непосредственно через начальника больницы. Сэкономишь время!
Я пошел к домику начальника. В приемной Жидков мыл пол: засучил штаны до колен, обнажив сухие, с потрескавшейся кожей ноги, надел галоши и неистово колотил шваброй по мокрым доскам.
— Соблаговолите не входить, — сказал он. Разогнул спину, и седая борода его задралась кверху. — Майор Рабинович в Тайшете. Вернется ночью… А у вас что, заявление? Могу вручить, пожалуйте-ка… Завтра утром он прочтет и отправит… Майор — человек!
Жидков отставил швабру и, обтерев руки о штаны, взял двумя пальцами заявление, снял галоши и босиком, на цыпочках, понес к столу начальника.
«Теперь изо дня в день буду жить надеждой. А надежда, как она порою ни обманчива, все же облегчает жизнь…»
По дороге я наведался во второй корпус, к старому знакомому Якову Драбкину. В тридцатых годах он был членом бюро Воронежского обкома партии заведовал промышленно-транспортным отделом, затем был переведен на ту же работу в Сталинград. Перед арестом жил в Москве, работал начальником областного управления пищевой промышленности. Драбкин страдал грудной жабой. Его привезли в больницу в тяжелом состоянии. Тюрьма подорвала здоровье крепкого, жизнедеятельного человека. Он сидел за тумбочкой, в синем полинялом халате, и надписывал конверт.
— Вот хорошо, что зашел! — оживился Драбкин. — У меня новость. Ты не знаешь, а я когда-то был протезистом. Дома сохранилось все для зубопротезного кабинета. Правда, неказистое… Но майор Рабинович разрешил выписать!.. Тряхну стариной!.. Вот письмо жене, Евдокии Ивановне, с обратной распиской. Требую инструментарий. Отправь, если можно, сегодня.
Он передал незапечатанный конверт и стал вслух мечтать о предстоящей его работе в больнице.
А я мучался от напряженных мыслей: «Что же случилось со всеми нами?.. Вот и Драбкин здесь… Мы не преступники, а сидим в лагере?! Мы члены ленинской партии, а нас тут называют фашистами?! Или произошло еще неведомое сейсмологам землетрясение: дома, города, села — вся твердь осталась на своем месте, а люди, в силу каких-то подспудных тектонических сдвигов, внезапно переместились кто куда. Одних подбросило вверх, других отшвырнуло в сторону или зарыло в могилы, а вот мы очутились за лагерным забором… Где же этот гипоцентр, посылающий страшные волны бедствия, и какой дьявол в нем орудует?..»
— Яша, ты подавал жалобу Сталину?
— А ты?
— Я написал Генеральному прокурору. Откажет — напишу в Верховный Совет. А если и там отклонят — тогда ему.
— Я жаловался… — задумчиво произнес Драбкин. — И жена хлопотала… Она старая большевичка, с пятнадцатого года…
— Ну и что же?
— Не ответил.
— Может, не дошло?
— Дошло. Знаю, что дошло! — с болью сказал Драбкин. — Думаешь, меня одного там не слышат?.. Варейкис, член ЦК, писал, писал, пока не расстреляли… И жену его, Любовь Григорьевну, тоже… к высшей мере… Славная была женщина, стойкая… Ты же знал ее!
Нашу беседу прервал Эмир Малаев.
— Ищу тебя по всей больнице! — по-дружески негодовал он, стоя в дверях палаты. — Лети в КВЧ! Тебе почта.
Я и впрямь полетел. Вбежал, запыхавшись. Инспектор, лейтенант Лихошерстов, рыжеватый, с тупым взглядом, протянул мне пачку конвертов, открыток и бандеролей.
— На целый месяц чтива хватит, — ворчливо заметил он.
Семнадцать писем сразу! Газеты!.. Я помчался в барак, разложил почту по числам. Вера пишет по два раза в день!.. Жадно читаю письмо за письмом и как бы слышу голос жены, вижу ее… Да вот и карточка!.. Боже мой, как состарилась!.. Она знает и верит, может, только одна она и верит, что я ни в чем не виновен…
Карточка была маленькая, паспортная. Я смотрел на седые волосы, на осунувшееся лицо и боялся узнавать ее! И вдруг увидел в крошечном четырехугольнике молодую Веру, мысленно нарисовал ее прежнею, такой, как в первый год нашей любви… Наглядевшись, завернул карточку в лоскуток, перевязал ниткой — и на шею, под сорочку…
В бараке нашел меня Достовалов.
— Слыхал, целую сумку писем получили? Поздравляю!.. Хоть около чужой радости погреться…
Достовалов все больше и больше интересовал меня: удивительно товарищеский человек! Все недосуг было узнать о его прошлом. И вот разговорились.
Николай Иванович из семьи потомственного питерского пролетария. Отец работал кровельщиком на Путиловском заводе. В семнадцатом году Николай поступил учеником в электролабораторию общества «Гелиос». Отец часто брал его с собой «пить чай» в трактир «Биржевой» на Калашниковской набережной. Парень сидел в кругу рабочих, матросов с кронштадтских фортов и постигал азбуку революции… 25 октября, к вечеру, вместе с отцом и группой путиловцев оказался перед Дворцовой площадью, около арки Генерального штаба. Слышал залп «Авроры». Видел, как отец и его заводские товарищи (их возглавлял большевик Станислав Косиор) бросились на штурм Зимнего. А он сам — безоружный, стиснутый массой солдат, рабочих и матросов, — стоял под аркой, что-то радостно кричал, что-то пел… В ту ночь Николай поклялся до конца жизни быть большевиком, быть с Лениным…
Минули годы… Гражданская война, служба в военно-морском флоте на Севере… Затем — Архангельск, строительство портов Северного края. Николай Достовалов — начальник управления строительством, коммерческий директор порта и… тюрьма.
— Несуразная, дикая расправа!.. Санкцию на арест дал морской прокурор Чебыкин, — рассказывал Николай Иванович, сидя со мной на вагонке. — Случилось это в сороковом году. Пригласил меня в гости приятель. Поставил графин с водкой и попросил жену подать закуску. А та — со злостью:
— Чего я вам подам? Простояла полдня в очереди и не шиша не купила!.. Никакого порядка в магазинах!.. Вы вот горазды закусить да выпить, а нет того, чтобы сходить к начальству и порядок навести в торговле. Вы же коммунисты!
— Хозяюшка, — сказал я, — зачем нервничать? Вы же сами общественница, энергичная женщина, зайдите в городской торговый отдел и расскажите все. Вам, как «пострадавшей», скорей помогут… — И шутливо добавил — Советские женщины — большая сила!
Была при этом разговоре сестра хозяйки. Она и донесла, что я, мол, подбиваю на антисоветские действия… И заарканили меня. Обвинили… «в попытке организовать в Архангельске восстание женщин по образцу Февральской революции 1917 года»!
Достовалов, нервничая, начал ходить по бараку, грузно ступая по скрипящим половицам. В сером бушлате, серой шапке и серых валенках, с виду чуть вахлак, он походил на северного помора.
— Белиберда, не правда ли? — продолжал, волнуясь, Николай Иванович. — А мне она стоит жизни!.. Следователь Кузнецов… я помню фамилии, имена, отчества всех своих мучителей и никогда не забуду!.. этот самый Кузнецов Андрей Федорович издевался:
— Как же так? Отец, говоришь, заслуженный питерский большевик, а ты вот — враг, проститутка! Против Советской власти баб натравляешь?.. Не смотри так на меня! — кричал он в бешенстве.
Настаивал, чтобы я признал всю галиматью, ставил «в пример» арестованного начальника порта Степана Пестова, депутата Верховного Совета СССР.
— Вот тот человек не зря членом правительства был, — «урезонивал» меня Кузнецов. — Во всем раскаялся! Ты же — ничтожество, а борешься со следствием!.. Ну хорошо: заработал — получай.
Кузнецов устроил «конвейерный» допрос. Без сна и пищи, без права сесть на стул или даже прислониться к стене стоял я, иногда целые сутки, перед Кузнецовым и его сподручными Усмановым, Тархановым, Никитиным, Усовым… Они сменялись, уходили отдыхать, а я стоял…
Остановившись посреди барака, Николай Иванович сжал кулаки. Лицо его налилось кровью.
— Где сейчас они, эти ироды нашего времени?!. Грызет ли их черную душу совесть?.. Или по сей день они считают себя патриотами и кичатся прошлыми «заслугами?»