Вместо оды Мне б хотелось вас воспеть во вдохновенной оде, только ода что-то не выходит. Скольким идеалам смерть на кухне и под одеялом! Моя знакомая — женщина как женщина, оглохшая от примусов пыхтения и ухания, баба советская, в загсе венчанная, самая передовая на общей кухне. Хранит она в складах лучших дат замужество с парнем среднего ростца; еще не партиец, но уже кандидат, самый красивый из местных письмоносцев. Баба сердитая, видно сразу, потому что сожитель ейный огромный синяк в дополнение к глазу приставил, придя из питейной. И шипит она, выгнав мужа вон: – Я ему покажу советский закон! Вымою только последнюю из посуд — и прямо в милицию, прямо в суд… — Домыла. Перед взятием последнего рубежа звонок по кухне рассыпался, дребезжа. Открыла. Расцвели миллионы почек, высохла по-весеннему слезная лужа… – Его почерк! письмо от мужа. — Письмо раскаленное — не пишет, а пышет. «Вы моя душка, и ангел вы. Простите великодушно! Я буду тише воды и ниже травы». Рассиялся глаз, оплывший набок. Слово ласковое — мастер дивных див. И опять за примусами баба, все поняв и все простив. А уже циркуля письмоносца за новой юбкой по улицам носятся; раскручивая язык витиеватой лентой, шепчет какой-то охаживаемой Вере: – Я за положительность и против инцидентов, которые вредят служебной карьере. — Неделя покоя, но больше никак не прожить без мата и синяка. Неделя — и снова счастья нету, задрались, едва в пивнушке побыли… Вот оно — семейное «перпетуум мобиле». И вновь разговоры, и суд, и «треть» на много часов и недель, и нет решимости пересмотреть семейственную канитель. Я напыщенным словам всегдашний враг, и, не растекаясь одами к восьмому марта, я хочу, чтоб кончилась такая помесь драк, пьянства, лжи, романтики и мата. Письмо Татьяне Яковлевой
В поцелуе рук ли, губ ли, в дрожи тела близких мне красный цвет моих республик тоже должен пламенеть. Я не люблю парижскую любовь: любую самочку шелками разукрасьте, потягиваясь, задремлю, сказав — тубо — собакам озверевшей страсти. Ты одна мне ростом вровень, стань же рядом с бровью брови, дай про этот важный вечер рассказать по-человечьи. Пять часов, и с этих пор стих людей дремучий бор, вымер город заселенный, слышу лишь свисточный спор поездов до Барселоны. В черном небе молний поступь, гром ругней в небесной драме, — не гроза, а это просто ревность двигает горами. Глупых слов не верь сырью, не пугайся этой тряски, — я взнуздаю, я смирю чувства отпрысков дворянских. Страсти корь сойдет коростой, но радость неиссыхаемая, буду долго, буду просто разговаривать стихами я. Ревность, жены, слезы… ну их! — вспухнут вехи, впору Вию. Я не сам, а я ревную за Советскую Россию. Видел на плечах заплаты, их чахотка лижет вздохом. Что же, мы не виноваты — ста мильонам было плохо. Мы теперь к таким нежны — спортом выпрямишь не многих, — вы и нам в Москве нужны, не хватает длинноногих. Не тебе, в снега и в тиф шедшей этими ногами, здесь на ласки выдать их в ужины с нефтяниками. Ты не думай, щурясь просто из-под выпрямленных дуг. Иди сюда, иди на перекресток моих больших и неуклюжих рук. Не хочешь? Оставайся и зимуй, и это оскорбление на общий счет нанижем. Я все равно тебя когда-нибудь возьму — одну или вдвоем с Парижем. |