Когда Дю Руа направлялся в кабинет редактора, тот, кто его звал, останавливал его, говоря:
— Ах, извини, пожалуйста, я хотел обратиться к тебе. Какая глупость, — я тебя постоянно путаю с этим несчастным Шарлем. Это оттого, что твои статьи чертовски похожи на его. Все это находят.
Дю Руа ничего не отвечал, но приходил в ярость, и глухой гнев против покойника зарождался в нем.
Сам Вальтер однажды заявил, когда разговор зашел об удивительном сходстве оборотов речи и мыслей в статьях нового заведующего политическим отделов и его предшественника:
— Да, это Форестье, но Форестье более зрелый, более живой, более мужественный.
В другой раз, случайно открыв шкаф с бильбоке, Дю Руа увидел, что бильбоке Форестье обмотаны крепом, а его, — то, на котором он упражнялся под руководством Сен-Потена, — перевязано розовой ленточкой. Все они стояли в ряд, по величине, на одной полке; большая надпись, вроде тех, какие бывают в музеях, гласила: «Бывшая коллекция Форестье и Ко. Форестье Дю Руа — наследник. Патентовано. Прочный товар, пригодный во всех случаях жизни, даже в путешествии».
Он спокойно закрыл шкаф и сказал намеренно громко, чтобы его услышали:
— Всюду есть дураки и завистники.
Он был уязвлен в своем самолюбии и тщеславии — в этих неотъемлемых свойствах литераторов, делающих их, будь то репортер или гениальный поэт, одинаково подозрительными, настороженными и обидчивыми.
Это имя «Форестье» резало ему слух; он боялся его услышать и чувствовал, что краснеет при одном звуке его.
Для него это имя сделалось язвительной насмешкой, более того — почти оскорблением. Ему слышалось в нем: «Твоя жена делает за тебя работу так же, как делала ее за другого. Без нее из тебя ничего бы не вышло».
Он охотно допускал, что из Форестье ничего не вышло бы без Мадлены; что же касается его, то это другое дело!
Навязчивый образ преследовал его и по возвращении домой. Теперь уже все в доме напоминало ему о покойном — вся мебель, все безделушки, все, к чему бы он ни прикасался. В первое время он совсем об этом не думал, но кличка, данная ему сослуживцами, глубоко ранила его, и рана эта растравлялась теперь множеством мелочей, которых он до сих пор не замечал.
Он не мог больше дотронуться до какого-нибудь предмета, не представив себе сейчас же, что рука Шарля тоже прикасалась к нему. Все вещи, на которые он смотрел, которые он держал в руках, принадлежали раньше Шарлю, он их покупал, любил, обладал ими. И даже мысль о прежних отношениях его друга с женой начала раздражать Жоржа.
Иногда он сам удивлялся этому возмущению своего сердца, которого не понимал, и спрашивал себя: «Что же все это, черт возьми, значит? Ведь не ревную же я Мадлену к ее друзьям? Меня никогда не беспокоит мысль о том, что она делает. Она возвращается и уходит, когда хочет, а вот воспоминание об этой скотине Шарле приводит меня в бешенство!»
Он мысленно прибавил: «В сущности, ведь это был идиот; без сомнения, это-то меня и оскорбляет. Меня возмущает, как могла Мадлена выйти замуж за подобного дурака».
И он беспрестанно повторял себе: «Как могла такая женщина хоть одну минуту выносить подобное животное!»
Злоба его росла с каждым днем от тысячи мелочей, коловших его точно иголками, от беспрестанных напоминаний о другом, пробуждаемых каким-нибудь словом Мадлены, горничной, лакея.
Однажды вечером Дю Руа, любивший сладкое, спросил:
— Почему у нас не бывает сладкого? Ты никогда его не заказываешь.
Молодая женщина весело ответила:
— Это правда, я о нем забываю. Это потому, что Шарль терпеть не мог…
Он прервал ее нетерпеливым движением, вырвавшимся у него против воли:
— Ну, знаешь, этот Шарль мне начинает надоедать. Постоянно Шарль, — Шарль здесь, Шарль там, Шарль любил это, Шарль любил то. Шарль сдох, и пора уже забыть о нем.
Мадлена смотрела на мужа с изумлением, не понимая причины этого внезапного раздражения. Но она была умна и отчасти догадалась, что в нем происходит, догадалась об этой ревности к мертвому, возрастающей от всего, что напоминало его.
Это показалось ей ребячеством, но вместе с тем польстило, и она ничего не ответила.
Он сам сердился на себя за это раздражение, которого не умел скрыть. Вечером, после обеда, когда они писали статью для следующего дня, он запутался ногами в мехе под столом, не сумев перевернуть его, он отшвырнул его ногой и спросил со смехом:
— У Шарля, должно быть, всегда мерзли лапы?
Она ответила, тоже смеясь:
— О! Он всегда жил под страхом простуды. Ведь у него были слабые легкие…
Дю Руа злобно подхватил:
— Да, он это доказал. — Потом прибавил галантно: — К счастью для меня.
И поцеловал руку жены.
Но, ложась спать, все еще преследуемый той же мыслью, он спросил:
— А что, не надевал ли Шарль ночной колпак, чтобы защитить уши от сквозняка?
Она решила ответить на шутку шуткой и сказала:
— Нет, он показывал голову шелковым платком.
Жорж пожал плечами и произнес пренебрежительно, с чувством превосходства:
— Вот болван!
С этого дня Шарль сделался для него предметом постоянных разговоров. Он упоминал о нем по всякому поводу, называя его не иначе, как «бедняга Шарль», с видом бесконечного сострадания.
Вернувшись из редакции, где его несколько раз в день называли Форестье, он вознаграждал себя, преследуя покойного злобными насмешками и в могиле. Он вспоминал его недостатки, его слабые и смешные стороны, с удовольствием перечисляя и преувеличивая их, точно желая уничтожить в душе жены влияние опасного соперника.
Он говорил:
— Скажи, Мад, помнишь, как однажды этот дуралей Форестье старался нам доказать, что полные мужчины сильнее, чем худые?
Потом у него явилось желание узнать о покойном целый ряд интимных подробностей, о которых молодая женщина, смущаясь, отказывалась говорить. Но он настаивал, упорствовал.
— Ну-ка, расскажи мне об этом. Он, должно быть, имел дурацкий вид в этот момент. Да?
Она шептала:
— Да оставь его, наконец в покое.
Оп продолжал:
— Нет, скажи мне! Ведь правда, он, должно быть, вел себя в постели не особенно ловко, это животное!
И он всегда заканчивал разговор одном и тем же выводом:
— Что это была за скотина!
Однажды вечером, в конце июня, он курил у окна папиросу; вечер был душный, и ему вдруг захотелось выйти на воздух.
Он спросил:
— Моя маленькая Мад, не хочешь ли прокатиться по Булонскому лесу?
— Конечно, хочу.
Они взяли открытый экипаж, проехали по Елисейским полям, потом доехали до авеню Булонского леса. Ночь была безветренная, душная, одна из тех ночей, когда в Париже жарко, как в бане, когда раскаленный воздух вливается в легкие, точно нагретый пар. Вереницы фиакров везли под тень деревьев множество влюбленных. Эти фиакры тянулись один за другим, без конца.
Жоржу и Мадлене забавно было смотреть на все эти обнявшиеся парочки, проезжавшие в экипажах, дама — в светлом, мужчина — в черном. Огромный поток любовников стремился в лес под звездным горячим небом. Не слышно было ничего, кроме глухого стука колес о землю. Они следовали одна за другой, эти парочки в экипажах, откинувшиеся на подушки, безмолвные, прижавшиеся друг к другу, охваченные властным желанием, трепещущие в ожидании близких объятий. Горячий сумрак, казалось, был наполнен поцелуями. Воздух казался еще тяжелее, еще удушливее от разлитой в нем томительной неги чувственной любви. Все эти люди, прижавшиеся друг к другу, опьяненные одной мыслью, одним желанием, распространяли вокруг себя какое-то лихорадочное возбуждение. Все эти экипажи, нагруженные любовью, пропитанные атмосферой ласк, оставляли за собой волну чувственного дыхания, нежного и волнующего.
Жорж и Мадлена почувствовали, что и на них подействовала эта атмосфера влюбленности. Они безмолвно взялись за руки, истомленные духотой и охватившим их возбуждением.
Доехав до поворота, который начинается за укреплениями, они поцеловались, и она прошептала, слегка сконфуженная: