Тогда Мадлена с сияющим лицом сказала им:
— Я оставлю вас одних, мне нужно на минутку заглянуть на кухню.
И она убежала, провожаемая взглядами обоих мужчин.
Вернувшись, она нашла их беседующими о театре, по поводу какой-то новой пьесы, и до такой степени сходящимися во мнениях, что в глазах их уже светилась взаимная приязнь, порожденная этим полным тождеством мыслей.
Обед был очарователен — интимный и дружеский; граф оставался до позднего вечера, — так хорошо он себя чувствовал в этом доме, у этих милых молодоженов.
Когда он ушел, Мадлена сказала мужу:
— Не правда ли, он восхитителен? Он очень выигрывает при ближайшем знакомстве. Вот настоящий друг, — преданный, верный, надежный. Ах! не будь его…
Она не окончила начатой фразы, и Жорж ответил:
— Да, он мне кажется очень симпатичным. Надеюсь, что мы с ним скоро сойдемся.
Затем она сказала:
— Знаешь, нам придется сегодня вечером поработать, прежде чем лечь спать. Я не успела сказать тебе об этом до обеда, потому что сейчас же вслед за тобой пришел Водрек. Мне передали сегодня важные известия, известия относительно Марокко. Их сообщил мне Ларош-Матье, депутат, будущий министр. Нам нужно написать большую сенсационную статью. У меня есть факты и цифры. Сядем сейчас же за работу. Вот, возьми лампу.
Он взял лампу, и они перешли в кабинет.
Те же книги стояли на полках книжного шкафа, а наверху красовались теперь три вазы, купленные Форестье в заливе Жуан, накануне его смерти. Под столом любимый меховой коврик покойного ожидал ног Дю Руа, который, усевшись, взял ручку слоновой кости, слегка обгрызенную на конце зубами другого.
Мадлена прислонилась к камину и, закурив папиросу, начала рассказывать новости; затем изложила своп мысли и план предполагаемой статьи.
Дю Руа внимательно слушал, все время делая заметки; затем, когда она кончила, он привел свои соображения, пересмотрел вопрос, подошел к нему шире и развил, в свою очередь, план, но план не одной статьи, а целой кампании против существующего министерства. Это нападение будет только началом. Жена его перестала курить, заинтересованная, увлеченная перспективами, раскрывшимися перед ней в словах Жоржа.
От времени до времени она шептала:
— Да… да… Это очень хорошо… Это великолепно… Это очень умно…
Когда он кончил, она сказала:
— Теперь давай писать.
Но начало всегда давалось ему нелегко, он с трудом находил слова. Тогда она слегка оперлась на его плечо и стала подсказывать ему, тихонько, на ухо, готовые фразы.
От времени до времени она останавливалась в нерешительности и спрашивала его:
— Это то, что ты хочешь сказать?
Он отвечал:
— Да, именно то.
Она умела подыскать ядовитые, чисто женские колкости по адресу председателя совета министров, примешивая к глумлению над его политикой такие забавные насмешки над его наружностью, что трудно было удержаться от смеха и не подивиться меткости ее суждений.
Дю Руа, со своей стороны, вставлял иногда несколько строк, придававших нападению более значительный и глубокий смысл. Кроме того, он владел искусством коварных недомолвок, которому он научился, оттачивая свои заметки, и, когда какой-нибудь факт, сообщенный Мадленой как достоверный, казался ему сомнительным или компрометирующим, он умел лишь намекнуть на него и подать его таким образом, что читатель начинал к нему относиться с большим доверием, чем к прямому утверждению.
Когда их статья была окончена, Жорж с чувством прочел ее вслух. Оба нашли ее превосходной и улыбались, удивленные и восхищенные, как будто они теперь только узнали и оценили друг друга. Они посмотрели друг другу в глаза, взволнованные и растроганные, и поцеловались порывисто и страстно, словно симпатия их умов сообщилась и телу.
Дю Руа взял лампу:
— Ну, а теперь бай-бай, — сказал он с загоревшимися глазами.
Она ответила:
— Идите вперед, мой повелитель, так как вы освещаете путь.
Он направился в спальню, а она шла сзади, копчиком пальца щекоча ему шею между воротником и волосами и этим подгоняя его, так как он боялся этого прикосновения…
Статья появилась за подписью: «Жорж Дю Руа де Кантель» и наделала шуму. В Палате заволновались. Старик Вальтер поздравил автора и поручил ему заведывать политическим отделом в «Vie Française». Хроника снова перешла к Буаренару.
С этого момента в газете началась искусная и яростная кампания против существующего министерства. Нападение, всегда очень ловкое и основанное на фактах, — то в ироническом, то в серьезном, то в злобном тоне, — наносило удары с уверенностью и упорством, поражавшими всех. Другие газеты постоянно цитировали «Vie Française», приводили из нес целые выдержки, и люди, стоявшие у власти, осведомлялись, нельзя ли при помощи префектуры заткнуть рот этому ожесточенному неизвестному врагу.
Дю Руа приобрел известность в политическом мире. Рост своего влияния он чувствовал по тому, как ему пожимали руку и как перед ним снимали шляпу. Жена не отставала от него, — она восхищала и изумляла его изобретательностью своего ума, искусством добывать сведения и обширным кругом своих знакомств.
Возвращаясь домой, он постоянно находил у себя в гостиной то какого-нибудь сенатора, то депутата, то судью, то генерала, обращавшихся с Мадленой, на правах старых знакомых, дружески-непринужденно, но с оттенком почтительности. Где она познакомилась со всеми этими людьми? В обществе, — говорила она. Но каким образом сумела она завоевать их доверие и симпатию? Этого он попять не мог.
«Из нее вышел бы великолепный дипломат» — думал он.
Она часто опаздывала к обеду, вбегала запыхавшись, красная, возбужденная, и, не успев даже снять шляпы, говорила:
— Ну, сегодня у меня есть для тебя кое-что. Представь себе, — министр юстиции назначил судьями двух лиц, участвовавших в смешанных комиссиях[41]. Мы ему зададим такую головомойку, что он долго будет помнить.
И министру устраивали головомойку — одну, другую, третью. Депутат Ларош-Матье, обедавший у них по вторникам, после графа де Водрека, начинавшего неделю, крепко пожимал руки обоим супругам, выражая бурную радость. Он беспрестанно повторял: «Черт возьми! Какая кампания! Неужели мы после этого не победим?»
Он надеялся добиться портфеля министра иностранных дел, на который он давно уж метил.
Это был одни из тех политических деятелей, у которых нет определенной физиономии, нет убеждений, нет выдающихся способностей, нет смелости и нет серьезных знаний; провинциальный адвокат и лев, он искусно лавировал между враждующими партиями, представляя собою нечто вроде республиканского иезуита и либерального гриба сомнительного качества, какие сотнями вырастают на навозе всеобщего избирательного нрава.
Своим дешевым макиавеллизмом он снискал популярность среди своих коллег, среди тех деклассированных и отверженных людей, которых делают депутатами. Он обладал довольно приличной внешностью, был достаточно благовоспитан, развязен и любезен, чтобы рассчитывать на удачу. В обществе — в смешанной, подозрительной и малокультурной среде государственных деятелей того времени — он пользовался успехом.
О нем всюду говорили: «Ларош будет министром», — он и сам был в этом убежден более твердо, чем все остальные.
Он был одним из главных пайщиков газеты старика Вальтера, его товарищем и союзником во многих финансовых предприятиях.
Дю Руа поддерживал его, веря в его успех, смутно надеясь, что в будущем он будет ему полезен. Впрочем, он только продолжал дело, начатое Форестье, которому Ларош-Матье обещал орден Почетного легиона в случае, если победа будет одержана. Теперь этот орден украсит грудь нового мужа Мадлены — вот и все. В общем ведь ничего не изменилось.
Всем было ясно, что ничто не изменилось, и сослуживцы Дю Руа придумали ему кличку, которая начинала его раздражать.
Его стали называть «Форестье».
Как только он входил в редакцию, кто-нибудь кричал: «Послушай, Форестье». Разбирая письма в своем ящике, он делал вид, что не слышит. Голос повторял громче: «Эй, Форестье!», — и слышался заглушенный смех.