Адель сообщила Маше неполную правду об уничтожении «пакетов». Решив ликвидировать опротивевшее дело, она просто предложила всем данницам Рюлиной единовременный дешевый выкуп. Те, которые были в состоянии заплатить назначенные суммы или обеспечить их надежными векселями, действительно, получили свободу. Несостоятельных она полуосвободила, оставив у себя их «пакеты» — до выплаты уговоренных сумм, а до тех пор закабалив их в распоряжение Перхуновой и Юдифи. Буластова осталась верна своей антипатии к «пакетам» и в эту операцию больше не вступала, зато она задешево скупала мнимые «долги» тех женщин, которые работали при Рюлиной добровольно и, со смертью своей повелительницы, не собирались отстать от промысла тайной проституцией. В том числе оказались Жозя и Люция.
Глава 21
Маша была рада старым подругам, нимало не претендуя, что очень скоро новенькие для буластовской клиентуры, шикарные «рюлинские» немного оттеснили ее на задний план. Мас-коттой корпуса сделалась Жозя, разжиревшая за два года, как гаремная одалиска, и обнаглевшая до хамства. Калашниковская пристань и Гостиный двор заболели поголовной влюбленностью к веселой и разбитной особе, — она слыла за приезжую польскую графиню! — и прониклись чрезвычайным уважением к Люции, с ее классической способностью наливать себя спиртными напитками в совершенно оголтелом количестве, по востребованию. Величавой русской красоты своей Люция, хотя и порядком обрюзгшая, евде не утратила, но голос уже сорвала и день свой начинала лафитным стаканчиком водки натощак. Из нее вырабатывался тот тип русской алкоголички, что — хотя море выпьет, вдребезги пьяна не будет, зато и совершенно трезвой никогда не бывает, словно проспаться времени нет. Оглупела она страшно, курила, как солдат, походя ругалась и со дня на день опускалась в циническое неряшество.
— Права была Рюлина, душка! — шептала Маше Жозя, — не следовало бы Люции из черного тела выходить… Какая она была очаровательная там, когда горничною: платьице бордо, фартук белоснежный… А теперь в грязных капотах этих, в туфлях на босу ногу… халда халдою!..
— Споил Фоббель, швед проклятый!.. — жаловалась сама Люция в минуты посветлее. — Что Эвелину, что меня. Ту ума решил, а мне нутро испортил.
— Разве у тебя болит что-нибудь?
— Ничего не болит, а разбитая я вся… Ногой, рукой двинуть лень… И — ровно камни во мне накладены…
— Ненадежная девка! — по секрету, в ночи, объясняла Маше Федосья Гавриловна. — Ты не смотри, что она буйвол с фигуры и рожа треснуть хочет. Это ее печонка вздувает, как опару, — печень жиром прорастает… Слышишь, — одышка-то у нее? Что твой паровоз. И — вот подует ее этак годика полтора, а потом однажды пойдет у нее кровь носом, пойдет кровь горлом… Ну, и — аунюшки-Дунюшки! Это уж, стало быть, жир задушил: через месяц пожалуйте в Смоленскую вотчину, в Волково имение, к старосте Митрофанию… Наша-то уже сообразила, что покупка не прочна. Оттого и пущает ее и в хвост и в гриву: отдыха не дает, — торопится выжать, что больше…
Действительно, Буластиха заставляла Люцию «работать», как обреченную на убой, — без жалости, без совести, давая ей отдых разве лишь тогда только, когда не бывало вовсе никакого спроса на товар.
Обыкновенно в заведениях Буластихи женщины быстро обзаводились постоянной клиентурой посетителей, в цепь которой случайный гость врывался сравнительно редко и являлся в ней не слишком желательным не только для женщины, но даже для самой корыстолюбивой хозяйки. Дескать, — дохода от этаких метеоров на сто рублей, а хлопот с ними на тысячу. Да еще, не ровен час, подсунется, под видом «понта», доносчик, газетный корреспондент либо какой-нибудь ретивый спасатель, с возможностью скандальной огласки.
Собственно говоря, Буластиха мало таилась своей профессией, совершенно ее не конфузилась и скандала, как препятствия к дальнейшей торговле, не особенно боялась, чтобы не сказать: не боялась вовсе. С полицией она была в наилучших отношениях, расплачивалась с блюстителями и натурою, т. е. телом закабаленных рабынь. Годовой оборот Буластихи надо было считать во многие сотни тысяч, но добрую треть огромных сумм этих, а то и больше, отстригало полицейское мздоимство. Конечно, Буластиха была уверена, что полиция никогда не захочет потерять в лице ее курицу, непрерывно несущую золотые яйца, а потому, что бы ни случилось, сумеет не выдать ее ни суду, ни печати, ни даже собственному начальству — высшей администрации, будто в ней найдется такой Аристид, что сам не берет.
Но каждый гласный скандал обходился Прасковье Семеновне безумно дорого и хлопотно, как почти непосильная экстра: надо было сыпать деньгами, угощать, устраивать бесплатно дорогие вечеринки и оргии, терпеть, не в очередь, и без того унизительную зависимость и безграничное полицейское хамство. Рюлина, защищенная аристократической титулованной клиентурой, платила полиции очень крупные и тонкие взятки, которые застревали где-то на верхах, но «плевать хотела» на мелкую полицейскую сошку. Когда она проезжала своей улицей, околоточные вытягивались во фронт, участковый пристав почтительнейше козырял. Сунуться с вымогательством в доме, где рискуешь налететь — хорошо еще если только на графа Иринского, а то, не ровен час, и на такую высокопоставленную особу, что и сам-то граф Иринский не смеет при ней сесть без приглашения, — было для форменного серого пальто с светлыми пуговицами предприятием дерзости наглой, почти невозможной. Но к гостинодворской Буластихе и ее подручным «хозяйкам» ломился запросто каждый полицейский чиновник, которому приходила фантазия выпить на даровщину бутылку портера либо рюмку другую коньяку и безотказно позабавиться с девицами. Дорогой разврат, обыкновенному гостю обходившийся в десятки, а то и в сотни рублей, полиции доставался не только даром, но еще и с приплатами.
В корпусе было сравнительно лучше, потому что у Буластихи бывал как свой человек и частенько загуливал с приятелями местный частный пристав: присутствие такой большой акулы не давало широкого хода в воды ее мелким щукам и головлям. И, тем не менее, решительно все женщины корпуса к числу своих постоянных платных гостей должны были волей-неволей приписать еще какого-либо постоянного же, бесплатного полицейского. Эта повинность была настолько неизбежна, что — дабы избавить свою фаворитку от худших притязаний и поползновений — Федосья Гавриловна сама поторопилась свести Марью Ивановну с помощником участкового пристава, молодым и относительно приличным человеком, который любил читать переводные романы, а потому уже не находил ни удовольствия, ни шика в том, чтобы ни с того ни с сего бить женщину по лицу, пока не потечет кровь, поливать ее из ночного горшка либо тушить на грудях ее тлеющую папиросу. К «хозяйкам» же без церемонии влезал в квартиры любой загулявший околоточный и — «моему ндраву не препятствуй!».
Все эти зверские и плутовские бабы, свирепые со своими воспитанницами, наглые с гостями, бесстрашные даже перед убийственными кулаками всегда готовых к преступлению жильцов, терялись в присутствии полицейского мундира до паники и расстилались перед ним, как трава под ветром, трепетные, трусливые, жалкие. И — Боже сохрани, если какая-нибудь строптивая или непривычная рабыня не умела достаточно угодить его благородию. Били ее потом смертным боем. «Полиция — выше всего!» было твердым убеждением и правилом в деле Буластихи. Уважь, ублажи полицию, — и тогда ничего не бойся. Идти против капризов и прихотей полиции считалось в аду этом дерзновением столько же невообразимым и преступным, как для какого-нибудь благочестивца-дервиша — отрицать судьбу и волю Аллаха.
Конечно, тайная общая ненависть к полиции во всех вертепах была беспредельна, равняясь только ужасу пред нею же, как пред спрутом, — всеобъемлющим, чтобы высасывать соки из всего, что плывет навстречу. Нажить дело, способное еще увеличить органическую зависимость от полицейской паутины, почиталось величайшим бедствием и горем. Подвести дом под вмешательство полиции считали непорядочным даже самые буйные и своевольные женщины, даже такие сознательные и злобные ненавистницы своих хозяек, как Катерина Харитоновна.