— Одной пулей Симку-то?
— Одной...
— Ишь ты, — все так же рассеянно протянул Колоколов. — Думал я, что Симку разве что пулеметной очередью кончишь. Да еще в упор... — А насчет Филипки-то верно, что ли? — вдруг возвысил он голос и даже свесился из седла к лицу Кости, разглядывая его пристально и с напряжением.
— Куда уж вернее... Ну да поговоришь с ним потом, успеешь.
— Что Шаховкин паразит, чуял давно. Бывший урядник. Как волка ни корми, все к лесу тянется. А вот Филипп меня без ружья уложил. Я же с ним чай в трактире распивал. В гостях гостевал. А что нутро у него в тине тухлой, не унюхал.
Он вытер рукавом лицо — тяжело вздохнул. Спросил грубовато, глядя теперь перед собой, на дорогу, осыпанную светлыми зайчиками:
— А еще что, товарищ Пахомов?
— А еще дед Федот сбежал, — нехотя признался Костя, исподтишка скосив глаза на унылого Саньку. — Саньку вон по голове посохом шаркнул, да и в лес. Искать бы его, так отыщешь ли.
— Найдем, — сказал Колоколов, сочувственно глянул на Саньку и подрыгал ногами. — На ярмонках да на богомольях отыщем. Связывать ему теперь некого. Банды нет... Ну, ладно, едем дальше. В Никульское мы, а ты уж решай сам, куда... Чай, кончилась для тебя «Неделя красного пахаря»?
— Кончилась, — отозвался вяло Костя. — А Зародов где? Что помалкиваете, Федор Кузьмич?
— Зародов-то? — задумчиво переспросил Колоколов и похлопал по голенищу ладонью. Оглянулся на отряд, на богомольцев — не хотелось ему говорить об этом: — Двумя пулями его. То ли Срубов, то ли Мышков... из блиндажа. На германской от таких ран, помню, тут же глаза закрывали. А Афанасий курит даже и говорит... Он-то живой еще, а вот Михаила Кузьмина наповал... Лежит тоже в подводе. И слова не сказал на дорогу туда. Как уснул...
— Н-но, — закричал он, и Стрелка закачала головой. Заскрипели втулки подвод, заговорили волостные, едущие сзади на лошадях.
Прошел блондин — парень с круглым лицом, осыпанным веснушками. Рядом с ним толстый мужчина в помятом френче, без головного убора. Он испуганно глянул на Костю. Следом вышагивал, по-арестантски заложив за спину руки, лесник. Поравнявшись с подводой, на которой сидели Санька и Груша, сказал негромко:
— Прости ты меня, Грушенька, за ради бога. Опять я на каторгу, если только не в петлю... Живи как следует.
Груша скривила лицо, губы ее растянулись — приготовились плакать. Но тут же улыбнулась фальшиво, сказала, как сама себе:
— Помилуют тебя, отец. Чай, ты революционерам помогал.
— Было время, — сказал идущий следом за арестованным Никишин. — Было да прошло, Груша...
Покачиваясь, проехал еще один волостной с бледным лицом. Правая рука его была на перевязи, в другой держал винтовку. Подтолкнул дулом лесника, и тот поравнялся с толстяком. Поодаль от них спотыкалась Олька Сазанова — в измятой, запачканной грязью юбке, простоволосая. Коса моталась с плеча на плечо, лицо было желто, как у больной. Она задержала шаг возле подводы — посмотрела сначала на Грушу, потом на Саньку с Костей, сунула голову в локти и пошла дальше, пошатываясь, как во хмелю.
Бородатый Самсонов, свесившись из седла к Косте, сказал кратко:
— Сошлась с бандитом.
И по-отечески, укоризненно покачал головой.
Прогромыхала первая телега — рядом с ней шел Евдоким Кузьмин с угрюмым лицом. Он лишь кивнул Косте — и тот понял, кто лежал под попоной.
Подкатила еще телега, рядом с ней сын начальника игумновской почты Огарышев и Гоша Ерохин с белыми усами, светловолосый, почему-то в одной холщовой рубахе, будто ему было страсть как жарко в этот ласковый весенний день. И вот теперь Костя увидел председателя волисполкома. Он лежал на спине, закинув руки за голову, с открытыми глазами. Казалось, проснулся только что в своем доме, в Никульском, и сейчас вспоминает о том, что надо ему сделать сегодня: послать людей на станцию за дровами, выписать ордера на помол, достать для плотников добротных гвоздей, проверить, закончилась ли в волости подворная разверстка на запашку земли.
— Здравствуйте, Афанасий Власьевич, — пошел Костя рядом с телегой, держась за нее рукой. — Как же это так-то, а? Мне наказывали осторожным быть, а сами вот как...
— А так вот, товарищ Пахомов. Кому что уготовано, выходит...
Губы у Зародова были сливовой синевы, а в глазах тоска.
— Всю германскую войну отвоевал, хоть бы что. Сколько раз был в наступлении... Ну, как ты, товарищ Пахомов?
— Симку мы кончили в усадьбе Мышкова. Да Овинова с Шаховкиным под арест. За соучастие и сокрытие...
— Хорошо это... А Оса вот скрылся куда-то... И Розов.
— Найдем, — пообещал Костя. — Некуда деться ему с такой раной. Выявим и задержим. Все лечебницы и всех фельдшеров в округе возьмем под надзор.
— Хорошо это, — снова повторил медленно Зародов, вдруг закашлялся и сквозь кашель: — Вот теперь народ спокойно пахать выйдет. И посевком в Игумнове будет. Кузьмина в него, Евдокима... Авдеева надо бы менять. Как ты думаешь, товарищ Пахомов? Чай, ты из губернии представитель, — досказав, двинул головой. — Слаб он для сельсовета, нервный, всегда с кулаками лезет. Объяснить не может толком человеку, что к чему.
— Уж вы тут сами.
— Вот то-то и оно, что сами, — тихо отозвался Зародов и закрыл глаза: может, не хотел, чтобы товарищ Пахомов из губернии видел эту ледяную тоску. Костя отступил с колеи, а мимо покатила третья подвода. На ней, прикрытые ворохами плесневелого сена, лежали три трупа. Лиц не было видно, а только качались, свешиваясь с подводы, ноги, одинаково длинные, в хромовых сапогах.
С ликующими по-весеннему лицами, с цигарками в зубах, с обрезами протопали Квасовы. Ехавший последним на лошади совсем молоденький парнишка пояснил Косте, не останавливая свою белолобую лошаденку:
— Гадали рази, что вместе последний путь поедут в обнимку. А везем в Игумново, на показ народу — пусть знают, что нет их больше в живых.
Вот теперь старый кузнец может быть спокоен. Его сына, командира Красной Армии, никто не остановит на лесной дороге с наганом или гранатой. Однажды, таким же светлым днем, он придет в родное село, в покосившийся домик. Обнимет, расцелует отца, а потом отправится в Никульское к Зародову. И председатель волисполкома, как и обещал, выпишет ордер на строевые сосны в каком-нибудь квартале леса. Зазвенит пила, застукает топор. И будут расти венцы нового, пахнущего смолой дома, о котором всю жизнь мечтал он, Иван Иванович Панфилов...
Тягуче и длинно запела Груша, глядя неотрывно на эти сцепленные ноги в хромовых сапогах, — может, пыталась угадать, где лежит человек, отравивший ее мечтой о хате, о коровах и волах, о детях.
Добрый путник, постой,
Я тебе расскажу
Про удар роковой,
Про судьбу про свою...
Костя шел следом за подводой, за лошадью, которую погонял пасмурный Санька, и слушал эту песню о красивой женщине, погибшей в лесу из-за колец и сережек:
Дело было весной,
Во Георгиев день:
Лида этой тропой
Шла под «божию сень»...
Она, как не в себе, улыбалась кротко и печально. А на берегу, на тропе, стояли богомольцы и крестились. Бревна моста глухо подпевали. Забурчали колеса в пестрой от солнца луговине, ручьи желтые и черные побежали со склона, только волны реки, ржавые у берега.
звучал негромкий голос певицы.
Стало жарко, и Костя расстегнул полушубок, снял шапку, нес ее теперь в руке. Под ногами шумно плескалась взбаламученная вода. В сапогах зачавкали мокрые портянки. Он шел и думал о том, как, выявив и задержав раненого Осу с Розовым, вернется в город, в свой губернский уголовный розыск.