И – нет!
Не история жизни моей – пребыванье в арбатской квартире, гимназии, лекции физика Умова, перечисление Мензбиру рыбьих костей, государственное испытание, горы книг; это – зеркало, отдающее зренью поверхности неизвестных пучин, именуемых жизнью моей.
Я любил Меттерлинка за то, что меня повернул на себя его мир (это было позднее, в дни юности); вспомнил, вникая в причудливый мир Меттерлинка, что тот причудливый мир я носил в своем мире сознанья, когда пятилетним младенцем боялся я темных углов; и «слепых». Чрез одиннадцать лет я припомнил: слепой был и «я» (так доселе я слеп); мой «священник» меня проводил по темнотам годин; завел в темные дебри; и – бросил: в углах.
Мне припомнились в мире старух метерлинковских «ведьмы», которыми нянюшка некогда запугала меня.
Они, «ведьмы» мне – веденье скрытых, таинственных сил, разыгравшихся в нас, прорастающих в ощущениях детства.
Мне черт был чертой, за которой встречал меня мир; чорт – черта, иль порог, за которым сознание гаснет; черта эта, ведаю, – тень моя, мною отброшенная. Мне она в детстве гласит:
– «Тебя жду».
– «Тебя съем.»
Я впоследствии за черту перешел, где Само обитает («Само» это – бука, которым пугали меня); я за чтением Заратустры узнал, что пугающий Чорт – моя самость.
И черти – исчезли.
Самосознание вспомнило час, когда прочитал «Тихий час» Заратустры: от этого «часа» кричал по ночам, пятилетний младенец.
Весь Ницше был памятью прошлого мне, пережитого некогда; и узнавал я себя пятилетнего в чтении «Происхожденья Трагедий»; происхождение это есть жизнь: Моя жизнь.
И воистину: не узнай я в себе, что роилось в сознании Ницше, – его бы не понял я вовсе; при чтенье затеплилась Жизнь моей жизни (как память о жизни, которая протекала во мне до рождения); «влияния» – память о собственном действии; и потому-то история литературных влияний читается только в обратном порядке!
Шестнадцати лет все прочтенное перекрестилося в точку и бросило блески лучей и вперед и назад; все отчетливей вспомнилось.
. . . . .
Щелкнула дверь; и – ввалился знакомец – «брюнет из Одессы», с которым мы ехали от французской границы; его потерял я в Париже; в Берген приплыл на «Юпитере»:
– «А?»
– «Вы?»
– «Опять»
Положив котелок и расставивши чемоданы мне под ноги (будто не было Лондона, Бергена, Гавра, Парижа), он стал утрамбовывать мозг болтовней своей; разрушая нить памяти; телом, запрятанным в пестрый пиджак, он что-то долго выстукивал в такт разговора:
– «Когда это было?»
Казалось: рассказ о его похождениях в Лондоне тянется, тянется, тянется; я стараюсь понять: не могу! Пересыпает рассказы намеками на какое-то происшествие он, где замешана личность, которой пока не касается; но если его в Хапаранде подвергнут допросу – заявит, что обыску подлежит эта личность; я мог кое-как догадаться, что едет шпион – в нашем поезде. Власти узнали об этом; и – ищут шпиона средь нас; он подморгнул мне:
– «Эгеге!»
– «Да ты что-то!»
– «Чего-то!»
Черта, за которою самостно бьются во мне мои силы, иль Чорт – появившийся спутник: прошел за черту, отдаваяся памяти тихого часа; брюнет из Одессы, замолкнувши, скорчился передо мной на диванчике.
Воспоминания перекрестилися в точку; я – вспомнил.
. . . . .
Весенний денек; перелетают от крыши соседнего дома из рваных туманов вороны: на крышу соседнего дома; торчит вдалеке каланча; на ней – шар: это где-то пожар, я – начитанный отрок, ведущий дневник, – застаю в кабинете отца втихомолку читающим книги – себя: над «Вопросами философии» Я!
Перевод Веры Джонстон? Отрывки из Упанишад? Начинаю читать.
Кое-что понимаю я в Бокле; и понял я все в «Бережливости» Смайльса; я даже читал Карпентера. А это – невнятно! Гляжу за окно: пролетает – ворона ли? С крыши на крышу слетает дымок, улетая: за крышу; понять, что такое рисуется перелетами клубов, нельзя.
Слова перелетают из строчек на душу, сквозь душу, – куда? Видишь – вот: а понять, что рисуется танцами слов – невозможно; душа предо мною моя – вся сквозная: разъятые шири пространств открываются в ней перелетами слов.
Отрываюсь от чтенья: ворона – ворона ли? Ах, другое; какое-то все; непонятно, невидимо:
Видимо, слышимо – все, чего прежде не знал, что уставилось в душу:
– Я – старое!
Было! Когда это было? Я тут начался; низлетел; из вот этой невнятицы.
Нет, никогда не входил в эту комнату; нет, не развертывал Бокля; не рос, не учился; и нет – не родился: рождение, рост, понимание, чтенье – орнамент; я вижу ряды миниатюр; вот все то, что себя сознавало, и то, что себя сознает; – занавеской отдернуто перед вещей страницею; что же мне занавеску отдернуло – родина.
В «Упанишадах» я жил до рождения!
. . . . .
Родился для памяти; и как безумный, стоял без единого слова; мне чудился взгляд – бей единого олова, рождавший меня; на себе с той поры ощущал этот взгляд я; а лицо устремленного взгляда мне встретилось после.
Двенадцатилетие проницали глаза, говорившие:
– «Ты!»
– «Не умрешь!»
– «Не рождался!»
Однажды, в решительный миг моей жизни, мне дали две карточки, изображавших два Лика (перепечатки тех карточек можете видеть в поверхностной книге немецкого мистика Гартмана[3].
Под одной из двух карточек – подпись: «Mahatma Kut Humi».
. . . . .
Большая луна выплывала из облак; уже перевал совершился; с туманов сбежало кровавое око летящего поезда; виделись в окнах горбы, на которых лежали, белея, тяжелые камни, на остановках шумели леса.
Предрассветные тучи глядели: через сосны – от сосен; и – улетали за сосны; и то, что не понял я в Англии, понял я здесь: –
– переживания Бергена, Лейпцига, Брюсселя, Дорнаха, Лондона: –
– Светочи, перелеты, блески, мучения, ужасы, страхи –
– оно: то – не то –
– его – нет; и оно все же – есть; все, что было со мной, все то было во мне: – возмущение вод: буря на море. –
Голос безмолвия:
– «Жди Меня!»
– «В мареве…»
– «Жди!»
– «Я – раздамся:»
И я отвечаю из марева:
– «Душно…»
– «Я – в гробе!»
– «Но жду!»
Шопен
«Упанишады» наполнили душу, как чашу, теплом.
Устремление более поздних годов родилось в миге чтения, наполняя всю душу, как чашу; теплом отразились два глаза – Стоящего над душой: –
– устремленье годов родилось «мигом» чтения; бросило блески лучей –
– в непросветные дали былого; –
– бросило блески лучей в непросветные дали грядущего; –
– там проблистала Высокая Гита светлейшими текстами.
– и бросило блески лучей в сверх-сознанье –
– и –
– бросило блески лучей в мои бездны, откуда грозился Гонитель –
– «Упанишады», светлейшие тексты.
– В моем бессознании сетью сознания подняли: –
– том Шопенгауэра я развернул; и –
– отдался ему!
Все сказали бы: –
– Шопенгауэром начертались мои философские вкусы –
– о, нет! –
– устремление более поздних годов начерталось Ведантою: Упанишадами; и
– Шопенгауэр был зеркалом; в нем отразилась Веданта; так именно, как отразился в Веданте –
– Я, Сам!
. . . . .
Откровением пересеченных пустот прозвучал Шопенгауэр: рассказом о воле –
– о – «Я»!
«Я» – космически мучилось, строя падение: в
тело –
– падение тел, тяготение, шаровая планетная форма и слепость мучений в ней «Я» – подсмотрел, и –
– воочию убедился, что – так: прочитал Шопенгауэра я, как рассказ о себе.
И настигла меня бесприютность, как память о прежнем: открылись уюты пустот, отделяющих дух человеческий от телесного мира, и – близящих к родине.