Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Оно на бумаге так гладко, а в суровой реальности спирт, хоть и опломбированный, оказался разбавлен, коровник в свою очередь изрядно был уже покрошен набегами гражданского населения, вместо обрезных по уговору досок частью подсунут сырой горбыль, сигареты все одно деды отберут, уж им-то жилищная проблема сынков-офицеров до лампочки...

Все равно, нам такая жизнь нравилась. Уже на развод мы облачались в подменки, прямо с развода, получив отеческий наказ лично от местного командира, строем двигали во чисто поле, где одиноко, словно последний зуб стариковский, торчал скелет коровника, неведомо как очутившегося там. Солидно перекуривали, в счет будущего расчета ссужали нас сигаретами, разбирали припрятанные с вечера ломы и кирки, ни шатко ни валко долбили стены, молотками оббивая раствор, сортируя кирпич на целый, колотый и мусор. Обед привозили на место, сытный обед. Рядом прела зловонная, метровой глубины на глубине, лужа, вокруг которой месили грязь страшенные, как смертный грех, коровы, и в которую, окончательно обалдев от грязи, пекла, мошки, вполне было можно окунуться, дыша через раз, бодренько себе повторяя, вот и освежился, как хорошо! Тени, отбрасываемой огрызком стены, на всех не хватало, отдыхали в тени по очереди, курева было в обрез, на голодном табачном пайке нас держали для злости, для энтузиазма и бодрости, питьевая вода кончалась через час-полтора, верхонки в Советской Армии почему-то отродясь не водились, ладони кровоточили, сволочная мошка, тучами, клубками, плавала между коровами и нами, никого не обижая, ноги в нерастоптанных еще сапогах горели и плавились, местный сержант, приставленный бдить, для которого наша работа была вроде дембельского аккорда, то есть количество кирпичей напрямую увязывалось с датой увольнения в запас, то рычал, стращал, уговаривал, а то вдруг, камушек попинав, заваливался в тень покимарить, выдергивая салабона для разговора и караульной от комаров службы, которому и поведал, домой ему неохота, такой дом, отвык, и вообще, и здесь тоска, еще пуще, чем домой, неохота, на прапора тоже неохота, поспать бы — спал.

Нам такая жизнь нравилась. Главное, почти весь день проходил вне расположения части, а значит и вне дедов. А единственный, рядом, так он и дедом уже себя не считал, неохота, гражданский уже человек, кроме того, он и сам как бы прятался тут от молодых дедков, которых угнетал когда-то, да и то, что один он с нами во чистом поле, один и гол, как сокол, а у нас инструмент из железа в руках, гонора ему не прибавляло. А когда наступало самое тяжелое для молодого бойца время, называется которое личным, между ужином и вечерней поверкой, как командировочным, доставалось нам не в пример меньше, чем местным ребятам нашего призыва. Неписаный такой существовал в части закон, свои деды в полный рост могли загибать своих молодых, а уж чужие — добыча чужих дедов. Если уж и загибали, то так, без зла, чтоб своим не обидно было. Да и физическая работа на фоне всеобщего хронического безделья худо-бедно служила прикрытием. Недельку прокантовались.

Только вот мне не повезло, что-то с моей городской кожей сталось, уже и комаров почитал за награду, но жестоко страдал от мошки, всем доставалось, но все как-то перемогались, а у меня то ли аллергия, то ли чего, облюбовала мошка уши — кровянила их нещадно, спасения не было, из ушей постоянно сочилась кровь, на эту кровь новая тварь слеталась, ни одеколон, ни зеленка спасти не могли, обматывал голову майкой, когда работал, а вечерами прятался в туалете на десяток очков, густо, до едкости, обсыпанных хлоркой, однако единственно чистое, прохладное, а главное, без мошки место в дивизионе, в казарме без толку торчать не положено. Ну, это к слову.

Через неделю местные деды спохватились, ничего себе, пристроились салабоны, ни нарядов, ни по службе, ни деды им не указ — ниоткуда не прилетает — так и катят на шару, во, борзота! Не поленились созвониться с нашими, домашними, дедами, испросить указаний, а те на нас злые, ждали-ждали, и на тебе, свинтило пополнение в командировку, облизнуться не успели, а тех, кто остался, в доску уже засношали, деды ж не дураки, так и до дисбата недолго, так что давайте-ка там... как положено чтоб... чтоб шустрили, домой рвались, хе-хе, под крылышко... Телефонист упредил нас про такой разговор.

Ну что, траур, работа стоит, руки сами опускаются, как подумаешь, что вечером будет. Сидим, молчим, вздыхаем, маемся, узбеки меж собой по-своему шепчутся, чтоб сержант не слышал, сердиться за нерусский язык будет, я с ушей коросту сдираю, хотя и знаю, себе же делаю хуже, пара человек к луже отправились, бродят по ней, словно б утопиться в этой моче удумали, посидели, говорить не о чем, стали ковыряться от скуки, с ленцой, лишь бы время убить, дальше больше, разработались, разохотились, так раскочегарили, в раж вошли, приличную кучу к вечеру накололи, а зачем? Ну вот.

Вечером началось. Меня не трогали почему-то.

Ночью будят.

— Ты журналист?

— Ну я.

— Я тебе понукаю, козел!.. Подъем. Дед зовет.

Приводят в умывальник. Гитарка брякает, транзистор лопочет, посвистывает, тушенка вскрыта, дед пьянехонек, в тапочках, на столе сидит для чистки оружия, молодой, из наших, сапоги в углу драит, шестерки вокруг.

— На, кури... да не ссы, солдат ребенка не обидит, не ссы, свои все. Ты что, говорят, журналист?

— Вроде того.

— В стихах сечешь?

— В каком смысле?

— В смысле сечешь или не сечешь? В таком смысле.

— Ну... Стихи я люблю.

— Полюбила Манька Ваньку... Ты не виляй, не виляй, когда по-человечески с тобой... Я ж тебя по-русски спрашиваю, сечешь или не сечешь?

— Секу.

— О, это дело. На, кури, садись... Альбомчик у меня... Ну да ладно, все одно не поймешь... Стих, короче, нужен в дембельский альбомчик. Про службу, про меня желательно, про мужиков вот... сколько мы тут... подъем-отбой... Эх, зема, красивый стих нужен, гвардейский! Подписываешься?

— Да как...

— Вот и сговорились. Ручка — моя, козырная, бумага — из штаба, беленькая... Валяй, журналист, обучали поди... Сроку тебе до подъема. Пугать не буду, но прошу постараться — гвардейский чтоб. Тебе ж лучше будет... Давай, для знакомства, про себя расскажу, ребята вот соврать не дадут, как служил, как пахал, какие кореша, и вообще... про характер.

— Не надо про характер. Обойдусь.

— Смотри, зема, смотри, тебе видней... Время пошло. На с собой, покуришь, как писать устанешь. Еще бери, да бери, не стесняйся, назад не попросим, стих чтоб с рифмой был, как в школе. На берегу договариваемся, при свидетелях.

Пивнул водички я из-под крана, плеснул на лицо, товарищ мой поднял от сапога голову, глянул с откровенным сочувствием. Отвели в каптерку, заперли, форма висит, фуражки в ряд, бирки, шинели, эмблемы на рукавах линию образуют, в струночку, чисто, опрятно, запах кожи, сукна, на столе, под стеклом, Пугачева с гривой, гимнастка с обручем, Устинов в медалях, колготочная, само собой, цаца, нормальная компания.

Вдохновения я не ждал, в умывальнике вдохновили, за час-полтора управился, точь-в-точь по канве соцзаказа: Вова Малышев мысль вынашивал, хоть бы дембель пришел скорей, по казарме ходил, всех выспрашивал, сколько дней еще, сколько дней?.. И дальше, дальше, само оно как-то плелось, заплеталось, абы рифма друг через дружку, как в чехарде, прыгала, абы в шутку обернуть, абы сапог не сунули, абы перемочь это блядство под названием святой гражданский долг, бодрящий на трусливое словоблудие.

Покурил, остывая, и уснул на сомкнутых колодцем руках с Пугачевой и министром обороны в обнимку. Мне снилась осень в полусвете стекол, друзья и ты в их шутовской гурьбе, и как с небес добывший крови сокол, спускалось сердце на руку тебе... Мне снился киргиз-дневальный, который отопрет и разбудит меня перед тем, как будить дежурного офицера, как встану я, с чугунной башкой и занемевшим телом, добреду до койки, разденусь, сложу, как положено, форму, даже успею улечься, устроиться, может быть и уснуть, и сразу же дневальный завопит истошно: Па-адъем! И этот ненавистный, как пытка, вопль — единственное, что помешает мне увидеть во сне долину Дагестана...

33
{"b":"944081","o":1}