Это я, это я, говорите на меня!..
А помните другую игру — густо-пусто — помните?..
В ладонях камушек, ладони мокры от страха, от страдания, колечко, колечко, выйди на крылечко! Ты вскакиваешь, счастливый, ты всех обманул, ты так правдиво крутил головой, выспрашивая, у кого, у кого, у тебя, я знаю, у кого, у меня, обманным смехом заливаешься ты, и снова хнычешь, хоть бы раз мне дали, колечко, сидишь, словно б обиделся, опечалился, а сердечко тук-тук, а ноги-то под себя, для рывка, для прыжка!.. Уф, теперь твой час, теперь, наконец — молча, молча — только ладонями, только кожей, касанием, ты сможешь все ей сказать, она на тебя и не смотрит, она целомудренно раскрывает сухие нежные ладошки, принимая доверчиво твои сомкнутые, твои утюжком, будто здесь ты оставишь камушек, или здесь, или здесь, ты нарочно задерживаешь свой утюжок в доверчивых ее ладошках, ты нарочно долго и хитро глядишь в глаза ее, цепенея от собственной смелости, глядишь, словно союз заключая, чтоб видели все, чтоб порадовались раскрытой тайне, в кого ты втюрился, чтоб позлорадствовали, готовые ревниво растерзать эту тайну, в ладонях скрытую, эту тайну, такую неудобную для тайны, потому что девочка для всех — одна — и тайны вокруг нее проходят друг сквозь друга бесплотно, бесплодно... А камушек оставляешь самой невзрачной, самой еще маленькой, которой никто и ни разу, которую и в игру допустили только из жалости, которая и не смела надеяться, но планы твои смелы и пространны, твоя девочка, как раз потому, что не предпочел ты ее, должна вдруг понять, насколько между вами глубоко и серьезно, если не позволяешь ты себе откровенного предпочтения, если самое дорогое вкладываешь ты в цыплячьи лапки самой никудышной, если не посмел ты опорочить признанием царский бархат дорогих ладоней, пускай, наконец, узнает, какой ты умный и ловкий, какой преданный!.. Все как по-писаному, с двух сторон ее держат догадливые, а она умница, а вот и не у меня, она говорит, но так говорит, чтоб ясно всем стало, у нее, у нее, только у нее, красивые всегда играть не умеют, разве такая обманет, а она хихикает по-дурацки, чуть не плача хихикает, на кого, на кого, а на тебя она все же рассчитывала, но резво продолжает притворяться, мороча всем голову, у меня, у меня!.. Колечко, колечко, выйди на крылечко! Никудышная встает, тихо и виновато, слегка напуганная счастьем, про нее ни один не подумал, стерегли красивую, не без досады теперь сознают твою хитрость, а, может, и глупость, ну кто бы брал в расчет никудышную, даже неинтересно, как бы и не счетово, никуда не ведет твоя хитрость, потому и за доблесть не почитается. И когда она благодарно вкладывает в ладони твои камушек, ты и сам понимаешь, ребята правы кругом, это какая-то скандальная — за пределами игры — простота, такой очевидный ход ни глупцу, ни мудрецу в голову придти не может, это все равно, что при всех поцеловать тебя, так черт бы с ней, на то и никудышная, но самому-то теперь куда со стыда деваться, лучше б плюнула, можно было б поколотить, а так, как оплеванный, смех один, и позор, одно утешает, ревности здесь быть просто не может, хотя и' сочувствия быть так же не может, ну что за наказанье с этой блаженной, что с нее взять. Но ты вдруг делаешь гениальный, в отчаянье, ход, это как озарение, это не то чтоб поперек рассудка, но как бы даже в стороне от него, ни один из играющих даже приблизительно не мог заподозрить такого коварства, ты снова вроде блеснул, теперь безусловно, все только выдохнули, только рты все раскрыли, а когда закрыли, все равно ничего сказать не смогли... Колечко, колечко, выйди на крылечко! Снова тихо поднялась та самая, никудышная, про которую снова все успели забыть, каждый снова и с новым чувством подумал, а кто и сказал, вот ведь, приняли дуру, всю игру испортила, но тебе-то как раз не испортила, тебе-то наоборот, как награда, наконец-то ты обрел дар таинственной речи, которую способны понять только вы, только двое, ты и она, твоя девочка. И то, что она не гладит на тебя, то, что кривит презрительно губки, как раз и говорит о том, как она тебя понимает, большего тебе и не надо, большего ты и не ждешь от нее, от нее, связанной своим к тебе чувством, со своим бы суметь совладать. А никудышная все-таки окончательно никудышная, она опускает камушек твоей девочке, даже ты не уследил за цыплячьими лапками, даже ты, такой искушенный, не был готов к скачку и напрасному визгу, она уже вертится, похваляется, каждый замирает, ведомый своими надеждами, ты понимаешь вдруг, сейчас тебе будет ответ, уже начался, не глядит она на тебя, это первое только адово ответа, как раз на том через никудышную обретенном наречии, раскрываешь ладони призывно, зажимаешь их вслед никчемному взмаху, зажимаешь, словно пытаясь сохранить тепло атласной кожи ее, вот он, вот он, подносишь пустые к уху ладони, слушаешь, словно муху, трясешь, как монеты, на самом ведь деле боясь разлепить их, словно бы веря в никчемное касание, скольжение, одарившее нежно-крылатой бабочкой тепла, умирает оно в темнице, умирает, отекая влагой, ревность корежит тебя, ты с ненавистью огладываешь соседей, словно бы подслушавших и разрушивших ваш язык, оглядываешь в мольбе, чтоб сказали, про что тебе было сказано... Ты опадаешь и взмываешь на скучных своих качелях, напрочь уже позабыв провидческую жертвенность никудышной, ее силу, которой нет слова, которая случается в человеческом существе или единожды, или всегда, она любима тобой, возьми ее, она желанна тебе, я обручаю вас, она не знает тебя, я сведу ваши руки, сплету ваши пальцы, солью сердца, ничего мне не надо за случайную доброту твою, кроме восторга узнать, она — твоя! Колечко, колечко, выйди на крылечко!
Мы диалектику учили не по Гегелю, мы учили ее по игре густо-пусто. Густо-пусто не в смысле то густо, то пусто, не в смысле, мол, нечто между густо и пусто среднее, но в третьем, ином, отличном качестве, сродни пространству и времени, не существующим по отдельности, и вместе не существующим, только в вере и существующим, в пространстве безвременной веры, твердо усвоенной, природа не терпит пустот, густот, наверное, тоже не терпит терпеливая к адову природа, закольцованная колечком и в то же колечко обращенная, в бесконечность, до которой мне дела нет, даже когда настанет мой выход на крылечко, на подмостки, где дважды роли не играют, только раз играют роль, да-да, именно так, густо-пусто — это жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино,’ пойманное тепло ладоней твоих, господи, это густо, или это пусто, или это и есть густо-пусто, которое словами объяснить невозможно, да и нужно ли, которое знает веру, а вера по-прежнему не знает нас.
Черная нитка
Мыскомандиром, так у нас замполита звали, а самого командира Буль, говорил он так: буль-буль-буль, украинец, большой, зычный, глазки синенькие, подбородочек срезан, буль-буль-буль, а то ка-ак гаркнет — шишку держал. Командира боялись, замполита презирали, такой расклад. Командира расклад устраивал, он вроде бы нарочно замполита при себе пригревал, чтоб было войскам кого презирать, а страхом доволен был, хотя по уставу любовь полагалось и спасение в бою даже ценой собственной жизни.
А я умный, стихи сочиняю, когда на посту, или когда дневалю,покидаю штык-нож в крыс поганых, шныряющих по ночной казарме, и сочиняю, снега печальны и тихи, и не написаны стихи, которые снегов печальней, и только ярко-красный блеск заката, видного сквозь лес, как будто отблеск строчек дальних. Нежные стихи, особенно нежные от того, что кругом натуральное скотство.
Замполит по первости все подкатывал, мы-то с тобой люди интеллигентные, я-то, мол, тоже с верхним, в академию думаю, а браво-ребятушки, какой с них спрос, чего они в аулах своих видали, поговорить не с кем. Ну да, согласно кивал я, крепя отношения, очевидно, безусловно, вероятно, ласкал я офицерский слух неуставными оборотами. И точно, заегозил он, заговорил, запоглядывал, рука об руку, с партийностью решим вопрос, на гражданке-то не вступить, раз не пролетарий, а здесь в наших силах, лычки, отпуск, рука об руку.