Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Остается все та же зэковская погремушка, в темноте которой сидим мы рядком, а самые борзые заняли места конвоиров у заднего борта — поехали — Историк, Спринтер, Жизнелюб, Закадычный, Статист, Дед, Язва, Юрист... — поехали.

Институт наш строили зэки, отчего маленький возникает вопрос: неужели все зэки строители, или так мало в стране новостроек, что все более-менее крупное, строят зэки? Или так много зэков? Или много новостроек и много зэков? Или только в Сибири, по давней привычке, много зэков?

И еще один наивный возникает вопрос: да откуда ж они берутся, если все кругом такие лояльные, такие положительные? Вот я, например, чемпион гражданского послушания, что воровал безбожно, так это хлеб наш насущный общепитовский все в том же студенчестве, причем не от голодной смерти спасаясь, а на ту же несчастную выпивку экономя, однако не пойман.

Хотя сберкассу бы взял, чего там, взял бы как миленькую, при условии само-собой, при железном условии шито-крыто, без крови, без насилия, гуманист как-никак, а деньги! — ну да это отдельная тема — с умом бы потратил, с умом. (Как нравится эта вот формула — с умом — безумно нравится, позволяя выделить ум, словно штатную единицу...) Да и клад, хоть в тех же керенках, нипочем бы не отдал, вывез бы в чуждую Европу или еще более чуждую Америку, по стопам Остап Ибрагимыча, в белых штанах, но чтоб вернуться, когда штаны замараются, жить я там ни за какие коврижки, нет-нет, исключено, даже и не просите, очень они мне противны культом золотого тельца, там, говорят, отчуждение. Закадычный как на трамвае по этим европам шастает, точно, говорит, отчуждение, хотя хорошо. Один-единственный раз по путевке, как рядовой, съездил он за рубеж, только ради меня, за компанию, студентами еще, в ГДР, где, разумеется, произошло, за что он кровно на меня обиделся, первый и последний раз за годы.

Сейчас-то мы не дураки обижаться, сейчас это роскошь непозволительная, затрудняюсь даже придумать реальный повод, который мог бы послужить, сейчас дружба напоминает контракт, ты мне, я тебе, нет-нет, никакой грубой материи (подумаешь — квартира), исключительно дружба на дружбу, молчаливый такой уговорчик, как мебелью, обставлена жизнь символами, та же дружба, как удобное под торшером кресло, кофе, беседа, чин-чинарем, под искусственным светом общего прошлого.

А тогда что, тогда всего много было — дружбы, здоровья, выпивки, шуток, слов, убеждений — отчего бы и не обидеться разок-другой, тем более, как говорится, по делу.

За мир, за дружбу

Дело такое. Это в зоопарке еще началось, где встреча с замечательной берлинской молодежью. Ну, сначало-то зоопарк осмотрели, там звери, тигр, как флаг, и так далее, потом встреча, на встрече, ввиду погоды — февральская морось — грог или пунш, тут я не силен, но напиток бодрил, горячий, терпкий, особенно после вчерашнего бодрил, а тут еще февраль, достать чернил и плакать... Однако неловкость, по-немецки ни бум-бум, они по-русски так же, остается интернациональным жестом хвалить напиток, главный у них, гыр-гыр-гыр, снова на подносе раздают все тот же пунш или грог, а на другом подносе по маленькой рюмочке виски или джина, или другой какой лабуды, наши девицы жеманятся, отказываются, а мы выручаем, а потом сколько хочешь пива, знаменитого немецкого пива, чудо какого вкусного — хорошо!

Дальше — больше. Встреча выливается в настоящую демонстрацию дружбы и солидарности. Потом в автобус и провожать, пока угощали, сами наугощались. Это уже отель „Беролина“, бар, где немецкие друзья по новой давай угощать, шелестя из бумажников кровными, ни в какие ворота такая щедрость, тащим из номеров домашнюю водку, образуя российскую на немецкой земле складчину, которая тоже вылилась.

Покиряли, значит, водочки, усугубили пивком, станцевали нечто африканское, взаимно обнявшись, языковой барьер само собой сломлен, сувениры иссякли, и когда только стал бар закрываться, разбрелась душевная молодежь зоопарка по клеткам своим берлинским, расцеловавшись напоследок троекратно, по-русски, оглушив отель воплем прощальным — мир-дружба!

Закадычный на боковую, пошли, говорит, завтра Потсдам, вставать рано, а мне чужого пунша и своей в себе водочки жаль становится сном растворить, не, говорю, от винта, говорю, нырь в другой бар, ночной, там же, в отеле. Хлоп по карманам — батюшки-свет, вот тебе и мир-дружба — портмоне-то тю-тю, потерял! Скачками назад, скачками, там еще переводчица со служителем расчет ведет, две их было, какие славные девушки, как для нас, охламонов, старались, обе, причем, красавицы, у одной, правда, изъян, но все одно красавица. Горбунья и говорит мне ласково, потеряль, ах-ах, потеряль, деньги, документы, все-все потеряль! Ладно уж, добрый молодец, не кручинься, у Инги твой портмоне, под столом нашла, завтра отдаст. Какое там завтра — сегодня, сейчас, какой номер, а вдруг, смекаю, специально не сразу отдала, с собой забрала, чтоб я, значит, в номер пришел. Вот и иду, открывает — голая — нет, не голая, но в пижамке шелковой, желтой, насквозь, еще хуже, чем голая...

Получил я кошелек, получил оплеуху, тем более поперся в бар обмыть это дело, как большой почитатель Ремарка и мужественной в ночном баре грусти. А там меня ждут не дождутся хорошие немецкие ребята с хорошим русским языком, освоенным за годы учебы во ВГИКе. Об искусстве, значит, разговор, за рюмкой не помню чего, но европейского, по Ремарку, не кальвадос, конечно, а хотя бы и бренди, какая разница, поэт на то и поэт, чтобы пить все, пить, не пьянея, исключительно из уважения к собеседникам, весь во власти дум, во власти замыслов, от которых отвлечься можно только ради речения космических истин о Боге, о душе, об искусстве... Потом надоело картину гнать, заскучал и взъярился, и хотя по-прежнему позволял угощать себя, однако, в пику их немецкому меж собой разговору, полез расспрашивать, как, мол, живут они теперь, как существуют, зная, что отцы их были фашистами, а через стенку новые фашисты, и тоже немцы, заводятся? Посуровели ребята, посерьезнели, фашизм — это ужасно, отвечают с искренним чувством, а вина за отцов... зачем говорить об этом, русские солдаты тоже убивали, вы победили, значит, вы правы, вины уже нет, вины так много, что жить с виной невозможно, у каждого своя вина, в каждом шкафу свой скелет.

Пока один говорил, тихо, обдуманно, глядя на рюмку меж ладоней, лежащих на столешнице, как на Библии, без дрожи, без шевеленья, тонкие, белые, без капельки чужой крови ладони, поговорил так, другой пузырь прикупил, до этого рюмками брали. Как увидел я тот пузырь под носом, сразу обмяк, возлюбил немецких киношников, простив им придуманную мною вину, обмяк и возлюбил, и полез портмоне раскрывать, в долю чтоб, по-человечески чтоб, зная, что не позволят по-человечески, а когда не позволили, бурно стал врать, нагнетая дружбы, мол, тоже одним боком киношник, зачитав в доказательство заунывный стишок Марии Бушуевой из институтской многотиражки „Народный учитель", зачитал стишок, который вот-вот на экраны выйдет: то озеро, где рыбы сонны от неземной прозрачности усилий, разумеется, выдав за свой, сорвав восхищенное браво, которое с чистым сердцем возвращаю сейчас по принадлежности.

Так и сидим, хорошо сидим, гомон кругом, полумрак, музыка, ночь, все пьяные, но как-то культурно пьяные, курят, говорят, смеются. А одна все клеится к седому у стойки, я-то им об искусстве, Бергман, Феллини, лично, мол, с ними знаком, а сам косяка, косяка, ночь, и ведро уже выпито, а женщина эта в баре единственная, ничья до сих пор, почему бы и не моя, красавица — обалдеть, блоковская Незнакомка, „а в небе, ко всему приученный, бессмысленно кривится диск", за версту просекаю, пьянехонька, надо же, оторва, так надраться в приличном обществе, среди нехлюдовых-то, а там вроде ссора, ее толкнули, сейчас-то мне надо, чтоб ударили, щелкнули хорошо по мордасам, но совесть не позволяет, честный стал, а тогда позволяла, тогда я именно так и увидел, мол, ударили женщину, увидел и взлетел, в чьем ресторане, в чьей стране, не вспомнить, где взгляды липнут, словно листья в бане, невыносимо, когда насильно, лицом в сиденьях, пропахших псиной, не как самец взлетел, не как петух воспарил, но как полномочный великой державы, как блестящий в некотором смысле гусар, офицер, наверное, КГБ офицер, раз в штатском... Изъясняюсь на безупречном немецком, а если плохо доходит, не угодно ль не менее безупречный английский, моя шпага, сир, к вашим услугам, или на пистолетах, а если тоже непонятно, так уши надо почаще мыть, господа-товарищи, буржуи недорезанные, я вам по-нашенски растолкую, по рабоче-крестьянски, нихт, нихт, бойко талдычу, держа себя исключительно в рамках Варшавского пакта о ненападении, но отвергая суровым взглядом скороговорку оправдания, вплоть до международного отвергая скандала, ибо честь и достоинство даже падшей женщины не могут быть поруганы ни в одной точке земного шара, где в наличии советский труженик, блестящий в штатском офицер, зная, что оттащить есть кому.

21
{"b":"944081","o":1}