— Что же, — спросил Эсперанс, — вы и отцу своему шерифу ничего об этом не рассказали?
— Что бы я ему сказал? — вздохнул Фома. — Что навещал жену арендатора и что муж ее поколотил меня дубинкой? Хорош был бы я в глазах отца, коль скоро не сумел отбиться от мужланов! Нет, я скрывал побои и молчал и даже сделал вид, будто позабыл дорогу к дому Джоанны, хотя это было и не так! У меня душа за нее болела: если на меня Чедмен поднял руку, то как же поступил он со своей женой? По правде сказать, я себе места не находил и все искал способа пробраться к ней и потолковать.
— Как же ваш отец обо всем узнал? — спросил Эсперанс.
— А почему бы он непременно узнал? — поднял брови Фома.
— Так ведь он узнал! — настаивал Эсперанс. — Кто открыл ему правду о вас?
— Тот батрак, которого я убил, — признался Фома. — Скрыть эту смерть не удалось, а все потому, что чертов мужлан помер не сразу: он успел добраться до деревни и только там испустил дух. По удару признали, что нанесен он был не ножом, а мечом; кое-кто видел меня на дороге. Пошли по кровавым следам и нашли отпечатки копыт моей лошади. Тут еще приметили синяки на лице у Джоанны, а что я большой охотник до женщин — то было известно еще раньше… Чедмену даже говорить ничего не пришлось, отец и без того сопоставил правое с левым.
Фома поежился. Воспоминание было неприятным: сэр Джон призвал к себе непутевого отпрыска и велел тому снять рубаху.
— А уж история, которую Чедмен записал на моем теле, оказалась простой и короткой, — заключил Фома.
— А что Джоанна? — нахмурился Эсперанс.
— После мужниных побоев она вдруг постарела и забыла о прежних своих желаниях, — ответил Фома. — Я приезжал к ней открыто — договариваться о продлении срока аренды, от имени моего отца, и она говорила со мной как с чужим человеком. И я тоже не видел в ней прежней Джоанны.
— Погодите-ка, — остановил его вдруг Эсперанс, — вы же не могли не отомстить Чедмену. Что вы с ним сделали?
— Украл и зарезал его корову, — ответил Фома. — Он жаловался моему отцу, но тут доказательств никаких не нашлось, и сэр Джон выставил его вон. Впрочем, все равно в Уорвикшире знают, кто я такой и на что способен.
— И вы еще удивляетесь тому, что сир Ив не держит в замке молодых служанок! — воскликнул Эсперанс. — Да если бы здесь и водились таковые, при одном только вашем приближении стоило бы отправить их всех в монастырь, причем под усиленной охраной!
Фома густо покраснел:
— Ты обо мне слишком уж плохо думаешь. Не потому ли, что ты чудовище?
— Чудовища нежны и чувствительны. Ничто так не ранит их, как чужое душевное уродство.
— Я не урод, — сказал Фома.
— Почему же вы не верите в женскую любовь?
— Как я могу в нее поверить, если женщина в любое мгновение может уйти от тебя, просто превратившись в другое существо? Клянусь слезами Господа, чтобы бросить тебя и скрыться, женщине не нужно даже покидать то место, где она находится! Ты видишь ее — а она уже ушла. Ты смотришь на ее лицо — и это другое лицо. Ты осязаешь ее тело — и твое тело не узнает его, хотя еще вчера она толкала тебя коленями и ловила грудью твои ладони! Как это понимать?
— Все, что с вами случилось, объясняется вашей молодостью, — сказал Эсперанс. — А вот чудовище не обманешь. Как бы ни выглядела женщина и где бы она ни пряталась, хоть в глубине своего тела, хоть в темноте былого, хоть на свету грядущего, — чудовище всегда узнает ее.
— Я не урод, — повторил Фома.
Тут Эсперанс вдруг схватил его за руку и спросил:
— Так зачем же на самом деле вы приехали в Керморван?
* * *
Английский корабль с зерном разгружался в гавани; моряки сидели в «Ионе и ките» и смеялись на своем родном, непонятном в Бретани языке; но выпивали они совершенно по-бретонски, и это отчасти мирило с ними местных жителей. Платили же они серебряной монетой с изображением чужого короля.
Сперва в трактире не хотели принимать эти монеты, так что едва не дошло до драки, но затем вовремя вспомнили о справедливом Яблочном Короле: вот кто рассудит и не ошибется!
— Что бы сказал сейчас Яблочный Король? — спросил трактирщик, и тотчас, как по мановению волшебства, все замерло.
Люди уставились туда, где осенью был помост и где короновали сира Ива владыкой Керморвана.
Английские моряки ничего не понимали, но от них и не требовалось понимать: им следовало лишь подождать, пока вызванный из небытия Яблочный Король разрешит новый спор, и при том милостиво и умно, как ни один человек в Бретани и вообще на здешнем свете.
Поклонившись тени своего властелина, люди спросили:
— Ответь нам, Яблочный Король, как поступить! Эти люди привезли нам зерно, но за выпивку платят непонятной монетой. Введут ли они нас в убыток?
И Яблочный Король ответил:
— Вам надлежит принимать их как братьев ради привезенного ими зерна. Видит Бог, каждую первую кружку следует наливать им бесплатно, а их серебряные монеты с незнакомым королем берите без сомнения. Если вы принесете их мне, я обменяю их себе в убыток, потому что я милостив, и добр, и отчасти богат.
— Как же вышло, что ты богат, ваше величество? — вдруг усомнился один из крестьян.
Трактирщик зашикал на него, да было уже поздно — слово вырвалось и прозвучало, и достигло ушей мысленного Яблочного Короля.
А тот лишь рассмеялся и ответил:
— Я собирал сокровища не на земле и не на небе, а на дне Озера Туманов и в лесу Креси, в сумерках; поэтому многие вещи выглядят для меня иначе, чем для обычных людей. Несите мне английские монеты без страха, и я никого не обижу. Но и вы не обижайте английских моряков.
Вот почему в «Ионе и ките» воцарилось общее довольство, и все вместе допивали сидр и вино, выжимая бочки досуха.
Эсперанс и Фома пришли на берег рано утром.
Фома смотрел на корабль широко раскрытыми глазами и наконец сказал:
— Он огромный, как настоящий дом!
— Погоди, пока не очутишься на палубе, да ночью, да в бурю! — ответствовал Эсперанс. — Тогда он сразу перестанет казаться тебе огромным и превратится в скорлупку. Трудно быть человеком посреди моря, Фома, — куда проще быть козявкой среди бесконечности: козявка не осознает бесконечности, а человек осознает море. А чего не осознаешь, в том нет угрозы.
— Мне нужно попасть на корабль, — сказал Фома.
Они поднялись на борт. Корабль под их шагами шевелился, и Фома попеременно делался то красным, то зеленым: не нравилось ему на палубе! Эсперанс же ступал так легко, словно не было для него ничего проще, чем прогулки по волнам.
— Я думал, все англичане прирожденные моряки, — заметил Эсперанс. — Но теперь вижу, что это не так. Видать, я в вас ошибался, мой господин, а сир Ив был прав.
— В чем ты ошибался? — удивился Фома.
— Я считал, что вы обыкновенный и таких, как вы, можно набрать целую телегу в любом английском приходе, а сир Ив сразу увидел в вас что-то особенное, что выделяет вас из числа прочих.
— У меня на сей счет не составлено мнения, — признался Фома. — Знаю только, что злых намерений у меня нет, а вот люди обо мне думают обратное и считают плохим человеком.
— А! — сказал Эсперанс. — Это сильно осложняет жизнь.
— По правде говоря, капитан, граф Уорвик и отправил меня в Керморван только потому, что люди обо мне дурного мнения. Если бы человек с доброй славой отправился в это путешествие, на него обратили бы внимание. Ну а я влеком всяким ветром и в голове у меня тоже ветер; никто не верит, будто сердце у меня как у всех людей — желает подвигов и любви; мне отказывают даже в таких простых желаниях!
— Каковы же ваши истинные намерения? — спросил Эсперанс.
Фома пожал плечами:
— Этого я не знаю… Однако спасибо тебе за беседу: пока мы говорили, я увлекся и не обращал внимания на то, что корабль живой и норовит выскочить у меня из-под ног.
Он остановился у лестницы, ведущей в трюм, и побелел; затем прикусил губу до крови и полез вниз. Эсперанс следовал за ним.