Правда, и звери очень часто принимали законы мира охотников — сказка и им не давала потачки. Чего стоила сказочка, как боров заманил зверей в яму, где от голода они поедали друг друга. Одна только хитрая лиса спаслась, приспособив простодушного дрозда. Сначала велела накормить себя («иначе твоих детей поем»), потом напоить, потом вытащить из ямы. «Дрозд горевать, дрозд тосковать, как вытащить лису». Однако ж додумался, наметал палок, по ним и выбралась лиса из ямы. Но нет на свете благодарности. «А теперь, — говорит, — рассмеши меня, не то детей твоих поем». Уж очень жалко было дрозду своих дрозденят, которых неведомо как должна была съесть злодейка лиса. Однако и этот пернатый Иванушка закалился в борьбе за выживание. «Я, — сказал он, — полечу, а ты за мной». Так и привел ее к воротам богатого мужика да и стал кричать: «Бабка, бабка, принеси мне сала кусок». Знал, что делал, у богатых сала не допросишься, выскочили собаки и разорвали лису.
Но больше всего потрясла Дениса сказка «Липовая нога». Он очень часто к ней возвращался, рассказывая о горьком ужасе, которым она в нем отозвалась. Денис и меня заразил этим чувством. Вы, верно, читали ее когда-нибудь, но она стоит того, чтобы ее напомнить.
Сделали мужики облаву на медведя; убить медведя не убили, а только отсекли ему топором лапу. Сам же Мишка и на трех ногах ускакал. Вот одна старушка выпросила себе медвежью лапу, остригла с нее шерсть и содрала кожу. Мясо поставила старуха варить, кожу подостлала под себя и села прясть медвежью шерсть. Пряла, пряла — запрялась до полуночи; как вдруг слышит: кто-то под окном рявкает и скрипит. Выглянула старуха в окошко и обомлела от страху: идет медведь на деревяшке, клюкою подпирается и ревет:
— Скирлы, скирлы, скирлы!
На липовой ноге,
На березовой клюке.
И земля-то спит,
И вода-то спит,
Все по селам спят,
По деревням спят, —
Одна баба не спит,
На моей коже сидит,
Мою шерстку прядет,
Мое мясо варит.
Но оказывается, что старуха перехитрила бедного инвалида. Отперла подполье, задула огонь и залезла на печь. Вломился медведь в избу, стуча своей деревяшкой, стал шарить впотьмах — да в подполье и угодил. Старуха захлопнула подполье и побежала соседей звать. Пришли соседи и поймали медведя. Никогда не забыть мне, как рассказывал Денис про липовую ногу. Точно живые вставали предо мной беспощадные мужики и несчастный медведь, бредущий на своей деревяшке. И какая душераздирающая, исполненная тоски и поэзии медвежья песнь: «И земля-то спит, и вода-то спит. Все по селам спят, по деревням спят». И точно ножом в сердце: «Одна баба не спит, на моей коже сидит, мою шерстку прядет, мое мясо варит». Это «мое мясо варит» и впрямь может свести с ума, недаром Денис казался мне безумным, когда чуть слышно выговаривал эти слова.
И разве это предел мучениям? Хитрая старуха загнала безлапого в подполье, позвала соседей, те его и поймали. Счастливый конец? Да, если заведомо признать смерть медведя торжеством справедливости. «Скирлы, скирлы, скирлы! На липовой ноге, на березовой клюке…» Так и звучит у меня в ушах этот жуткий зов. Кого он зовет? — спрашивал Денис. Друзей, оставивших его? Людей, надругавшихся над ним? К кому обращается? К лесу? К ночи? К своей разнесчастной доле?
Тук-тук… На липовой ноге, на березовой клюке. Скирлы-скирлы… Каждый скрип деревяшки будто отдается во мне. И какое одиночество! «И земля-то спит, и вода-то спит…» Какой горестный вздох: «Все по селам спят, по деревням спят…» Сделали свое дело, отрубили ногу и спят, все спят, и совесть спит, спать не мешает.
И, наконец, самое страшное: «Одна баба не спит, на моей коже сидит, мою шерстку прядет, мое мясо варит». Это едва можно произнести: «мое мясо варит». «Мое мясо варит»… Да ведь это меня, меня поджаривает на медленном огне злая безжалостная старуха. Это сама смерть, костяными пальцами разводя огонь, варит мое мясо. И какая бессмысленная затея — посчитаться с ней. Куда я иду? В яму смертную. В руки ее соседей, на верный конец, а ведь иду, иду, и как не пойти, когда за стеной сидят на моей коже, прядут мою шерсть и варят мое мясо?
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Спектакль «Жар-птица и Василиса-царевна» так много определил в судьбе Дениса, так круто ее повернул, что обойти его нет никакой возможности. Сейчас мне предстоит заняться театроведением в чистом виде, то есть (не сердитесь за эти слова) определенным мифотворчеством. Я должна попытаться реконструировать спектакль, который я не видела. Я могу лишь опереться на то, что удалось услышать от Дениса, на его заметки (партитуры спектакля как таковой нет), наконец, многое мне рассказал восторженный Фрадкин. Надо признать, что глаз у него оказался таким же памятливым, как душа. И все же я понимаю, что покажусь вам скучной, — моей записи не хватает непосредственности очевидца, поэтому я буду рассчитывать не столько на свой рассказ, сколько на ваше воображение, которое помогло вам с такой жизненной сочностью воссоздать спектакли даже прошлого века. Это дар особый, и лишь вы им владеете. Мне приходилось читать рецензии о работах Дениса, — как всегда это бывает, его наиболее сильные стороны давали основания как для похвал, так и для нападок. Все мы привыкли к знаменитой формуле о недостатках, порожденных достоинствами. Наиболее прозорливые понимают и то, что достоинства являются порой следствием некоторых наших слабостей, в особенности таких, как чрезмерность и избыточность. Тот, кто настаивает на своих недостатках, иногда убеждает в своей правоте, — в основе таланта таится воля и вера в себя, это всем известно. Вообще же оценка тех или иных свойств зависит от многих обстоятельств — от времени, от места, от настроения публики, — от чего только она не зависит!
Наиболее распространенный упрек, который вызывало творчество Мостова, — упрек в излишествах и несдержанности. Упрекали в этом и «Жар-птицу».
Я не хочу оспаривать этих утверждений, более того, высоко ценю способность художника к самоограничению. Я отлично понимаю, что тяга к аскезе — это, прежде всего, стремление уйти от общих мест и тем самым сохранить свою личность.
Но ведь это достоинство непервородно, оно возникает как протест, как ответ, возникает от некоторой пресыщенности, а для Дениса все начиналось с игры, в которой мы все равны и едины. Я имею в виду не только профессиональную общность, — сегментируется аудитория, искусство, это процесс взаимодействующий.
Не потому ли так ценится неповторимость формы? Начиная от ее простейших видов до самых сложных и кажущихся на первый взгляд элементами содержания. Позвольте всего на миг отвлечься, — когда человек весьма продуманно покрывает свою одежку заплатками, они, с одной стороны, кажутся щегольством, и даже франты начинают подумывать, не обзавестись ли им такими же? Но, с другой стороны, эти заплатки должны свидетельствовать и о неприхотливости, и тут уже они исполняют вполне содержательную функцию.
Отметим и обратную связь. Человек становится воплощением той или иной добродетели, — то Настоящего Мужчины, то Друга Великого Покойника, то Порядочного Человека, — и далеко не всегда очевидно, что содержание здесь формально, а потому искусственно.
Это взаимопроникновение видимого и сущего, приводящее к их двойственности, весьма нередко случается в жизни, и искусство мгновенно реагирует на этот процесс. Кажущееся несоответствие формы и сути не всегда говорит о беспомощности, — на высшем витке творчества оно свидетельствует, что противоречива суть.
Но если жизнь м о ж е т быть двойственной, то искусство двойственно изначально, и Денис это остро чувствовал. С одной стороны, театр стремится соответствовать жизни, столь далекой от его условностей, с другой — хочет взглянуть на нее глазами зала, подчеркнуть в ней то, что зрелищно и заразительно.