Итак, я начала почти с белого листа, и на этот раз мое студенчество прошло без осложнений. Движение было относительно плавным. Те стороны театра, которые в будущем оказались для меня чужеродными, долгое время представлялись мне лишь его оболочкой, живописной и оттого не лишенной приятности. Связи видимого и сущего мне открылись позднее.
Но и в пору своего увлечения театром я не жалела о тех годах, которые завершились так грустно. Отец боялся, что неудача подточит мою веру в себя, он слишком подчеркнуто одобрял мое дезертирство и говорил, что если люди слушают музыку, то музыковеды — скорей музыкантов, но, право же, то были напрасные страхи. В жизни мало что проходит бесполезно — бесследно, а в годы ее строительства — в особенности. И сегодня я готова поверить, что музыка — главная составная часть моего несовершенного существа, нет нужды, что я не стала профессионалом. Совсем не случайно было замечено, что музыка — одна из основ гуманизма, да и может ли быть иначе? Чем мы человечнее, тем отчетливее она в нас звучит, и разве наши усилия приподняться над суетой страстишек не направлены к тому, чтобы ее услышать?
Все, что недостаточно музыкально, будто подает мне сигнал о дисгармонии в подпочве. Когда ужесточившееся время закрыло мелодию ритмом, это был первый звонок, возвестивший, что человеческая душа теряет способность к сопротивлению и пытается приспособиться к данностям. Когда же торжествует бессмыслица, рвутся и ритмы, воцаряется хаос. Разумеется, гаммельнские крысоловы умеют отлично играть на дудочках, а злодеи часто предпочитают прозрачные рождественские мотивы, но это говорит лишь о том, что они знают, как себе придать нормальный человеческий облик, и понимают, что без этой уловки предстанут во всей своей лютой звериности. Эти попытки «услышать музыку», в юности вполне неосознанные, сопровождали всю мою жизнь. Вот почему я с благодарностью вспоминаю два неудачных года, когда я стремилась приобщиться к ее алгебре. Неудачи подсказывают, что нужно искать свои тропинки к зарытому кладу.
В одной из наших бесед отец признался, что испытывал сходные ощущения. Он говорил, что часы занятий, и упоенных и самозабвенных, давали ему весьма относительное чувство приближения к музыке. Вот-вот, казалось, она мелькнула и тут же исчезла, как дальний свет. В сущности, труд исполнителя, направленный, чтобы пройти по ее следу, но никогда ее не объять, труд бессмысленный. Отец говорил, что подчас ему кажется, что, будучи мастером, он обманывает аудиторию, заставляя ее поверить, что он-то преуспел в своем поиске. В молодости он сильно страдал, теперь же считает, что есть высшая честность в том, чтобы знать, что обман неизбежен, ибо музыка недостижима. Он добавлял, что все его муки, должно быть, не идут ни в какое сравнение со страданиями композиторов, которые, связанные тьмой условностей, могут лишь робко намекнуть на существование музыки. Но все-таки где-то она есть, одно это оправдывает жизнь…
Тогда я не поняла отца, передо мной мгновенно возникали молитвенно внемлющие залы, которые он себе подчинял, я помнила слезы в глазах людей, чужих друг другу и вдруг сроднившихся, я знала его высшую власть, не отягчающую, а возвышающую, — и это он говорит об обмане, о том, что музыка ему не далась?
Понадобилось прожить полжизни, чтобы понять его правоту и прежде всего, что чем больше художник, тем больше он знает о невозможном. Время с умом применить свой опыт еще не настало, зато незаметно пришла пора его обретать.
Выяснилось, что я пользуюсь успехом, причем не только у моих однокурсников. Это было приятное и неожиданное открытие. Как вы понимаете, в нашем институте, хотя бы в силу его специфики, девушки были как на подбор. Смелые, с дразнящим опережением моды, как правило, легко возбудимые, они были созданы кружить головы, что и делали очень искусно. Но оказалось, что и на этом фоне, достаточно эффектном и ярком, ваша скромная корреспондентка не затерялась. Более того, нежданно-негаданно стала лидировать.
Возможно, сработал закон контраста. Мои товарки были так современны, что некоторая старомодность моей внешности, то пресловутое «начало века», над которым отец любовно подтрунивал, производило сильное действие. Я выслушала немало слов о загадочности, о тайне, о неоткрытом материке. Причем кандидатов в первопроходцы было, пожалуй, больше, чем нужно.
Однако первые увлечения не очень-то меня просветили на собственный счет. Короткие вспышки ничего не оставили помимо кисло-сладкой оскомины. Ближе всех к истине был отец, который, как я уже заметила, крепко тревожился за меня.
— В тебе, Аленька, есть эта force vitale — и сила жизни, и вкус к жизни, за эти дары придется платить. Но хорошего тоже будет немало.
Помолчав, он добавил:
— Ты — в меня.
Я пожала плечами. Мне он казался более дичью, чем охотником. Да и могло ли быть иначе, когда толпилось столько преследовательниц? Отец не любил распространяться на эту деликатную тему, иногда лишь бросал с нарочитой небрежностью:
— Сегодня не жди меня, я задержусь.
Это значило, что он уступил каким-то очередным домогательствам. Свою же собственную загадку мне удалось разгадать не скоро. Я догадывалась о своих женских возможностях, но им суждено было раскрыться спустя много лет, совсем недавно, когда пришла последняя страсть, которой и впрямь суждено стать последней. Не знаю, кто был ошарашен больше — я или он. Наверное, я. Однако до этих важных открытий мне еще предстояло дожить. Тем более странно, что очень скоро, вполне неожиданно для себя, я вышла замуж. Смех, да и только! Мой муж не готовился ни в рецензенты, ни в актеры, он был постарше меня и к тому же совсем другой профессии. Весьма гуманной. Он был врачом.
Ума не приложу, как все это вышло. Думаю, что и в этом случае торжествовал принцип отталкивания. К четвертому курсу наши мальчики несколько меня раздражали. Печальная реплика отца о том, что частое общение почти неизбежно утомляет или разочаровывает, вновь оказалась справедливой. Вокруг меня было слишком много мелькания, толкотни, пустопорожних речей, слишком много пестрого и декоративного. В душе моей медленно вызревала настороженность к сцене и к кулисам. Мой новый знакомый, как мне теперь ясно, явился вовремя для себя. В нем был напор и некоторый магнетизм. На какой-то срок он сумел мне внушить, что именно он будет тем благодетелем, которого род людской заждался. Именно он его спасет от самых смертоносных недугов, ибо понял, что их источник всегда один, и в этом пороховом погребе гнездятся в эмбриональном состоянии все наши будущие хвори. Он был нейрохирургом и, по словам знатоков, совсем не бездарным. К сожалению, его способностям помешало то, что всегда им мешает, а именно госпожа Амбиция. Доктор был уверен, что два-три усилия — и панацея будет в его руках.
Но тогда и меня он заразил своей верой. Подустав от ораторов, я потянулась к деятелю. Сама не пойму, как это вышло, но я оказалась в его квартирке. Ни смышленость, ни язычок, ни школа отца не помогли мне. По натуре я простодушна и проявления этого свойства обнаруживаю в себе до сих пор.
Но не в добрый час дала я клятву моему Гиппократу. Не судите строго. Все мы отступники и клятвопреступники, разумеется, в той или иной мере. Как легко мы даем обещания, как легко присягаем на верность вчера еще неведомым людям! В этих поступках скрыто великое пренебрежение к будущему, которое, как нам кажется, никогда не наступит. Мы еще подводим мелкую философию под нашу страусову политику: надо жить настоящим, ловите день, не заглядывайте вперед, там ничего, кроме ямы! Много придумано звонких фразочек, чтобы лишить нас способности рассуждать. Ее ведь принято чуть стыдиться, как ущербности, как некой проказы, оттого так охотно мы с нею боремся. Очень возможно, в нас существует тайная склонность к помешательству.
Мой недолгий брак таил в себе нечто комическое. Меньше чем через год я ушла от доктора, как это, впрочем, предвидел отец. Беда этого союза была и в том, что я поминутно их сравнивала, отца и мужа. Бедняжка! Подобное сравнение было гибелью для него. К тому же я ведь была юна и худо умела себя контролировать, он быстро понял, в какой невыгодной роли выпало ему пребывать.