Сейчас ей надо на кухню, в коморку за одним из буфетов, где лежат фартуки, колпаки, маски. Там её ждут.
Она невольно, но слабо и сжато, будто кто-то все-таки может это увидеть, улыбается. «Ждут» – хорошее слово. Приятное. И служанка эта очень хорошая. Не боится ее, не ругает, не гонит и не отворачивается сама. Той будто все равно, есть у принцессы чудище внутри или нет. Та всегда рада видеть ее, а когда получается, готова и угостить чем-то вкусным, будь то горячий и прямо-таки мокрый от масла хлеб с солью или сушенные ломти овощей при мысли о которых собираются слюнки. Та всегда разрешала и смеяться, и плакать, и сидеть на полу, и бегать, и болтать ерунду, и даже играть с привезенными для ужина зверушками. Забавные, лупоглазые и большеротые существа с любопытством нюхали ладони, кувыркались по столу, шлепаясь на пол, чем еще больше веселили. Жаль только, что жить у них выходило не дольше пары часов до ужина. И все же то было ее любимое место. Там всегда, в отличии от башни, было тепло и светло. Жаль только, что тревожно. Ничего еще, когда наказывали бы одну ее, но другим всегда везло на казнь, если не хуже.
Нельзя ей туда ходить. Никуда нельзя. Она опасная. Для всех, для королевства, для родителей, да и для себя. Маленькое чудище, не пойми, зачем рожденное и кому нужное. Чудище маленькое, а проблема большая.
Вот и последний поворот. Улыбка становиться смелее. Хочется даже подпрыгнуть от радости предвкушения. Но кое-что заставляет приостановиться.
Дверь открыта. На полу тянется половик жаркого света. Прямо посреди него, точно жженое пятно чернеет выпавший ключ. Почуяв недоброе, она поджимает губы, осторожно поднимает его, но тут замирает снова.
Голоса. Грубые, расчетливые, строгие и многочисленные. А между ними мольба. Робкая мольба, плачущая мольба, надрывная мольба, шепчущая и воющая. А главное – знакомая.
Вдали видны тени. Много теней. Сердце, кажется, срывается с вен и летит куда-то далеко, обливаясь жгучей кровью. В носу щиплет. Нет. Нет-нет-нет!
Беззвучный выдох, почти в себя. Спокойно. Сглатывая и сжимая сальную рукоять ключа, как маленькое оружие, она тихо, точно невесомое насекомое, на носочках крадется ближе.
Может, это не то. Может, это шутка поваров. Может, кто-то напился и теперь гуляет тут, пока.
Снова голос. Она вжимается в горбы булыжника. Хочется ругаться, но трудно подобрать слова. Смотреть не хочется, но трудно отвести взгляд.
У камина, остроконечной полосой перекрывая свет, стоит советник. Солдаты хрустят сапогами по осколкам посуды. Служанка на полу.
Что-то спрашивают. Что-то отвечают. Она не слышит. В ушах точно вату жгут. А внутри и вовсе.
Говорят, проклинать – нехорошо. Желать зла и мучительной смерти – неправильно. Мечтать о том, как кого-то долго и жутко наказывают за то, что они сделали – нельзя.
Она сжимает зубы. Ногти неслышно царапают металл.
А это хорошо? Это правильно? Можно?! Можно по-вашему?!!
Она ничего не делает. Ничего не может. Ничего не может, а так хочет. А советник все говорит и говорит. А потом ждет. А потом снова говорит. Складывает короткий свиток. Смотрит на солдата, а тот с издевательской ухмылкой поддевает служанку за шиворот и острой пикой протыкает ей глазное яблоко, вырывая его прочь.
Жуткий вопль. Ключ вылетает из рук. Кувырком и с блеском он летит прямо на плиты. Звон. Подскакивает. Ещё. С металлическим скрежетом скользит по полу и, врезавшись в промежуток меж камнями, замирает. Замирает ключ. Замирает сердце. Замирают звуки. Только эхо летит вперёд. Касается ушей, заставляет обернутся.
В печи падает уголек. Огонь, плюнув искрами, вспыхивает. Алый свет падает на пустые глазницы. Под ними кровь. А под кровью гримаса. Над ней, выше лица. На них ужас. Внутри жжётся. Скребется и выворачивается. Она вздрагивает, сгоняя голос в голове.
Бежать.
***
Она вскрикнула, свалилась с кровати. Плед запутал её, едва не задушив.
Тишина. Никого. Комната с цветами, огромный свитер на стуле, как неловкий монстр из шкафа, глиняная чашка-мухомор на тумбочке, гирлянда бумажных стрекоз под потолком. Все хорошо.
Она кое-как приподнялась на руках, не в силах поднять взгляд от пола. По потертым полосам паркета поскакали крупные капли. Капли, которые щипали глаза, противно путались в волосах, холодными червями ползли по шее, избивали дрожащие пальцы.
Нет. Не хорошо.
Это все глупый ырка. Глупый, голодный до крови малыш. Он все испортил. Ей ведь почти перестали сниться эти сцены. По крайней мере, каждый день. А теперь опять.
Раздался тихий стук. Она вздрогнула, стала махать руками, чтобы подсушить глаза.
– Ли? – позвал ласковый голос. – Можно войти?
Промычав что-то, та вжалась спиной в стену, подтянула к себе колени и уставилась на них, не смея поднять голову.
Дверь отворилась, впустив Рафаэля.
– Мы услышали шум, – пояснил он, разглядывая комнату с порога. – У тебя все хорошо?
– Да, – после тяжёлой на глоток паузы пискнула она, снова поджимая губы. Такой простой вопрос, а так тянет на слезы.
Рафаэль переступил порог, слегка притворив дверь.
– Плохой сон?
Черные кудри пощекотали колени. Это был не кошмар. Это была её жизнь. Но сказать опекуну хоть что-то мешали годы молчания.
Вот только ему это было и не нужно.
– Иди сюда, – нежно молвил Рафаэль, протянув руки. Лили замотала головой, забиваясь ещё глубже в угол.
– Не любишь обниматься? – спросил он, осторожно подходя. – А как любишь?
Из поджатых губ вырвался рваный всхлип. Она спрятала мокрое лицо в колени. Она не знала. Она ничего не знала.
Едва слышный шелест вздоха тронул пепельные локоны. Рафаэль осторожно подступил ближе и мягким пухом опустился на пол перед диваном. Сложил на него руки, склонил голову и наконец, подумав, полуприлег, рассматривая чернь за окном. Молчание. Где-то вдалеке пышными, бархатными взмахами подметал крыши сонный ветер.
– И звезды слушают меня, лучами радостно играя, – нараспев произнес он. А затем, не отводя от них взгляда, кивнул Лили: – Догадаешься, кто автор?
– Ты?
Тот улыбнулся.
– Поэт был русский. Тезка моего друга. Он много чего написал.
– Ты его знал?
– Мне нравилось, как он говорил о вещах, что не привычно описывать вслух. О чувствах, о тучах, о нас и, – смешок, – о парусах, что ищут бурю.
Тут Рафаэль немного помолчал, прислушиваясь. А, должно быть, уловив, что хотел, опустил взгляд и повел плечом.
– Знаешь, когда мне страшно или грустно, я тоже ухожу искать у мира нечто похожее на то, что твориться на душе. В конце концов, после самой страшной бури наступает самый спокойный штиль. После самого тяжёлого дня приятнее всего лечь в постель. После всего самого темного наступает самое светлое. И так всегда. Бури сменяются на штиль. А штиль на бурю.
– Надоели эти бури, – пробормотала Лили почти самой себе.
– Тьма не так плоха, как кажется. Смотри, – изящный взмах пальцев, – видишь, звёздочки?
Наконец подняв голову, Лили послушно глянула в окно. Сквозь пелену стекла и перистую грязь облаков виднелись два или три сахарных кристалла.
– Красивые.
– Разве были они видны при свете солнца? А ведь кому-то так важно их увидеть. Кому-то так нужно посмотреть на хоть одну звезду, которая изменит всю его жизнь, но, если ему постоянно будет светить солнце, он никогда её и не увидит. Навсегда останется тем, кем был. Мир потеряет гения.
– И все равно "солнце" как ты решил заметафорить, лучше тени.
– А когда солнце летом греет слишком жарко, тебе наверняка понравится тень. Да и без света теней бы попросту не существовало. И в свете есть тень, и в тени есть свет. Всегда есть что-то хорошее в плохом и плохое в хорошем.
Лили тихонько вздохнула. Она много слышала подобное и прежде, но никогда ей не разрешали по-настоящему думать об этом. Рафаэль наконец взглянул на нее.
– Ты ведь и так это знаешь, – усмехнувшись, продолжил он. – Просто иногда забываешь. Главное помнить. Помнить о бурях, о штилях, об их важности и неделимости. Помнить о звездах и тенях. Помнить о том, как они необходимы и о том, что нужно сделать, чтобы их получить. Тогда будет легче. Немного. Но все же.