Он любил эти цветы, но едва ли когда-то посмел прикоснуться к их лепесткам. Это казалось чем-то неправильным, приблизься хоть на шаг ближе – и они станут темнее самых жутких дней в его жизни, рассыплются хлопьями и канут во мрак, на дно пруда. Цветы всегда были чем-то особенным. Всегда отмечали собой важные моменты. Особенно лилии.
Лилии росли в саду их старого дома. Мать собирала их в букеты, приносила в дом. Маленьким, он отвлекался от уроков и исподтишка смотрел, как она подрезает им стебли, ставит в кувшин на столе, а потом, погладив его по голове – рожки тогда еще едва проглядывали из-под волос, – выходила за водой. Тогда можно было стащить с кухни пару хлебцев.
Цвели они, когда он стал мастером. Первая подмастерье – Ингрид, шла рядом почти вприпрыжку и щебетала о том, как попросит служанок вышить их на новом форменном плаще в память о таком знаменательном дне. А он тогда смеялся, мол, будет в ее жизни еще столько знаменательного, что хватит и на тысячи букетов после. Смеялся, вы подумайте. Первая подмастерье. Первая и последняя.
Потом он не видел их несколько лет. На листе цветов нет – один плющ и тот не совсем растение, так, ковер на струны, вибрации смягчить. Не видел никого и ничего, пока отец Елисея не уговорил. Старшим тогда до него дела не было. Времена тяжёлые приближались. Впрочем, когда они были лёгкими?
Лилии красовались на сколотой фарфоровой чашке с водой, которую ему вынесла слепая старушка из тогда еще нетронутой деревни. Хотел он зайти к ней и на обратном пути, но нашел лишь обугленную трубу печки. Печи горят плохо. Он не любил огонь. А в те годы возненавидел вовсе.
Появлялись они на марках конвертов, содержимое которых он почти никогда не хранил. По крайней мере в бумаге. От мыслей избавиться труднее.
Он забывал то, что так важно помнить, но слишком хорошо помнил то, что так хотел забыть.
Особенно последний раз. Тогда ими пах отвар. Ими и еще чем-то. Воды Смородины клокотали в крохотном котелке, вздыхая туманными парами. Он помнил каждый завиток. Каждое слово разговора. И синие глаза сиаре1. Не глядевшие прямо в душу, нет. Они владели душой. Это они заметили его у пруда. Если бы не эти глаза, он бы уснул на дне. И был всплеск, и была тьма. День первый.
Спрятав продрогшие плечи под зелеными складками материнского плаща, он слушал бурю. Бурю, которая долгие годы бушевала в его сердце, а теперь будто бы ненадолго вылилась под пальцы видящего и стала предсказанием: ранней весной он найдет то, чего желает, но не ожидает. Ужасная формулировка. Всегда какой-то отвратительный подвох.
С одной стороны, сиаре не врут. Только вот ничего он больше не желал. Не хотел быть мастером, не хотел быть вактаре, да и просто быть особо не хотел. Потеря и годы изгнания выбили из него любую любовь к людям и жизни. Одно сочувствие да понимание. Но никак не желание.
А вот пришла она. А она ли это? И так ли это важно? Нужно ли магистру, графу, нужно ли ему это тепло? Ничтожный цветок в петле пальто. Зачем? Для галочки? Нужен ли ему вообще хоть кто-то теперь? Раньше был. Раньше, когда никто не пришёл, не помог, не выслушал, не поддержал. Раньше, когда ему был нужен весь мир, а миру он был совершенно не нужен. Сейчас он и сам в праве не приходить, не помогать, не слушать. Сейчас безразличие мира стало взаимным. Нет. Никто не нужен. Ничего не нужно. Ничего кроме спокойствия. А спокойствие нарушили.
В ответ этим мыслям Хальпарен почти скривился.
Непонятно ещё что она из себя представляет. Девочка-девочка. Сколько это ей? Выглядит больно молодо. Больно вот именно. Что может из себя представлять ребёнок в? Да каком бы то ни было возрасте. Ничего ещё не видела, ничего еще не знает. Много чести думать столько о том, кто и думать еще не научился. Возможно, если бы не разговор с сиаре, читай абсолютная глупость, он бы и не заметил её глаза. Голубые у вактаре. И что? У Ингрид серые были. У абсолютников любые бывают. Эка невидаль. Сказал бы отец. Тьфу, какой отец. Не настолько стар, чтобы отцовскими фразами. Если вот так в пруд смотреть, так и вовсе, больше тридцати не дашь. Тридцати этих конечно никуда и не заберёшь, особенно с колена проклятого. Надо трав выпить.
С другой стороны, прошу понять, что в тот день у него опять болело колено, а потому светлых мыслей о мире ожидал бы только самый верный в мире пес. Не всегда он рассуждал так мрачно. Пруд помнил и редкие улыбки, когда навьи приносили ему на порог избушки охапки черемши или лепешки камышового хлеба в благодарность за помощь или просто так. А бывало, и когда приходили письма от тех далеких знакомых, кто знал его давно и уважал до сих пор. Помнил, и расцветал новыми светлыми бутонами. Что до сиаре, одно условие держалось крепко уже который век. Он давно ничего не ожидал.
Впрочем, нет. Еще кое-что. Одно чувство, которое все-таки поддавалось пониманию. Пожалуй, стоит назвать это любопытством. Она не испугалась. Не скривилась, даже не удивилась. Скорее.
Хальпарен прищурился, разглядывая мотылька на краю лепестка, попытался подобрать верную мысль.
«Восхитилась»? Будто бы чересчур. Впрочем, все это суета сует. Но действительно, любопытно. Ни его, ни ырку. Мотылек улетел. Ырка. Он и думать о нем забыл. Найдется. Может, кто-то его уже. М-да. Вечером назад. Константин просил помочь. Совсем устал.
***
Когда он вернулся в Братство, в коридорах повисла приятная тишина. Никого. Кроме, разве что сторож, кажется, где-то на главном входе щелкал замок. Оно и к лучшему, работать не помешают.
Константин оставил записку с делами. Для начала: рунные заготовки – маленькие бруски дерева или камешки с нанесенным рисунком. Сделать, разложить, пересчитать, заполнить документы.
Писал он всегда пером, не нравились ему ручки. Удобно, но неинтересно. Подчерк будто бы совсем другой, некрасивый сразу.
Не все камни и деревяшки подходили для рун, даже из тех, что подмастерья уже отобрали. Опытный глаз магистра все-таки лучше отбирал подходящие. Те, где струнной энергии накопилось достаточно. Потом наносился рисунок. В будущем их, к примеру, удобно активировать разом по нескольку штук, вместо того, чтобы чертить каждую отдельно.
Дела шли быстро. Он в свое время не один ящик такими наполнил. Femton, sexton1. Тут Хальпарен приостановился, прислушался. Шум какой-то? Сторож наверняка. Двери нормально закрыть ему не судьба. Без стука.
Sjutton, arton2, позвонить в аптеку, надо еще. Опять удары. Нет, в самом деле, чем нужно болеть, чтобы так стучать? Выйти, что ли? И без того противным считают. В аптеку значит.
Последний камешек улегся в шкатулку. Хальпарен провел кончиком пальца по краю, пересчитывая заново. Вот и стихло все. Аптеку. Тьфу ты! Какую аптеку? Это, sjukhus3, больницу или как ее, у них кровь.
Крышка плотно защелкнулась, выпустив напоследок маленькое облачко искристой пыли. Сверху налип листок с пометкой. Теперь оставалось только дописать.
За стеной послышался далекий неуверенный оклик.
Не разобрал. Птицы?
На бумагу слетела чернильная капля.
Что-то неладно.
Он отложил перо, вышел в коридор.
Никого. Один шум. Кажется, около библиотеки. Или Смотровой?
Визг. Хальпарен стянул плащ с двери, на ходу набрасывая его на плечи. Нехорошее предчувствие тонкой ниточкой тянуло во тьму.
Обходным будет быстрее. Через кабинет Елисея.
Грохот. Звон. Дикий крик.
Толкнул дверь. Ырка. Девушка. Секунда. Резкий жест. Вспышка руны дагаз. Следом щит. Он на коленях, а у груди копна черных кудрей.
И вновь этот вереск. Шампунь с ним, похоже. На этот раз не пугал. Подготовишка – «Ли-ли, на второй слог ударение…», чуть повернула голову. Узнала его голос. Вздохнула. Сердечко трепетало крохотным мотыльком. Ну, тише-тише, вот уже и нет никого.
Руну дагаз он хорошо подобрал, ырки огня боятся, да и просто свет не жалуют. Рисовать, разве что, долго, но годы практики уже набили ему руку. Набили и отбили. Потом прошла короткая процедура обнуления. Жаль таких выскочек, если честно. Их едва ли удается вылечить, только так, вытаскивать энергию струн и возвращать листам. Он встал, подал Лили руку и, тенью обогнув осколочные горы на полу, вывел в коридор. Тот походил теперь на жертву революционеров. Хальпарен незаметно мотнул головой. О другом лучше подумать.