– Эмфизема; сердце изношено; туберкулез добрал-ся до кишечника, – перечислял Альтшуллер, простукав его по спине и груди.
– Ну что, кума, помирать пора.
– Вам отдых нужен. Супруга ваша говорит по-немецки, так и поезжайте в Шварцвальд. Там такая погода!
– Да к чёрту вашу погоду. Я хочу океан увидеть.
Альтшуллер покачал головой: не доедете.
– Вот отлежусь – и махну на войну врачом. Эдак больше узна́ешь, чем корреспондентом.
– Мало нам Верещагина…
Чехов вспомнил, как в Гаспре Толстой, совсем уже дряхлый, засыпал за кофе. О чем он грезил? Захотелось сейчас закрыть глаза, видеть зеленый остров в океане, и чтобы умелая Софья Андреевна поправила ему подушки.
Вошла Мапа. Чехов сел на постели, приосанился, подмигнул Альтшуллеру.
– Маша, меня в Германию отправляют. С супругой, как ссыльного.
Мапа насторожилась:
– Скоро лето. Чем же в Ялте плохо?
– Доктор Швёрер Антон Палычу полный покой обеспечит. Немецкий порядок, питание опять же. Он приличный человек, женатый на московской Живаго.
– Я сама отвезу брата.
– Нет, останешься с мамашей, – голос Чехова сделался строг. – Телеграфируй Ольге. Срочно.
Мапа прищурила на него крыжовенные, ни капли не постаревшие глаза. Что-то заподозрила.
В гостинице всё стихло. Безнадежные, как он сам, туберкулезники, слетевшиеся в Баденвейлер, закемарили до второго завтрака. Под окном движение было лишь возле почты, но никто не выбегал из дверей, не рвал конвертов, не целовал страницы. Входили чинно, как в кирху, где пел по вечерам торжественный орган. Плешивому органисту писем, видать, не приходило, – лысина ни разу не блеснула у «Postgebäude».
– Оля, переведи, что про войну пишут?
Ольга вздохнула, перелистнула вкусно пахнущую свежую страницу, потом еще одну, забубнила:
– Десятого июня сего тысяча девятьсот четвертого года эскадра контр-адмирала Витгефта предприняла попытку прорыва к Владивостоку, но отступила.
– Три недели тому? От какого числа номер?
– Да сегодняшний, от второго июля, – сердито отозвалась Ольга и продолжила бубнить: – Так. Завидев японский флот, Витгефт счел вылазку невыгодной. М-м-м. Дальнейших известий о крупных сражениях не поступало.
– Счел?
– Ну, какая разница, может, «рассудил», так точнее будет.
– Немецкий рассудок.
Ольга подняла на него бровь, но так как Чехов не повторил выпада, оба вернулись к своим делам: он – к мухам и Лёвушке, застывшему над клумбой (может, рассматривал мертвого жука), она – к газетным сплетням. Вдруг резко обернулась:
– Ты почему какао не допил?
– Кофе хочу. Или лучше чаю. Открываешь жестянку – а оттуда самоваром, сеном, землей несет… Знаешь, как чай растет? Листы насквозь просвечивают под солнцем.
– Антоша, чая тут порядочного нет, надо выписывать из России. Вот, послушай, в берлинской опере дают «Ханс Гейлинг», – Ольга посмотрела на него с жалостью. – Это в августе… Нет, пожалуй, ты не в силах будешь. А я так люблю ее, – принялась напевать. – Там злодей хотел утащить в подземное царство Анну, заколол ее любимого Конрада, но не насмерть. Всё кончилось хорошо.
– Для кого хорошо?
Ольга ходила по комнате, поправляла и без того взбитые подушки, вертелась у зеркала, мурлыкала, пританцовывала. Солнце высвечивало ее платье – зеленое, как молодые чайные листочки. Вдруг Чехов съежился от гула. В небе, между верхушками кедров, пролетела огромная стальная машина, вроде селедки с крыльями. На синеве осталась белая дорожка – точно мукой из худого мешка посыпало.
– Жарко, хоть раздевайся, – прохрипел Чехов, разрывая воротник сорочки.
Ольга не ответила. Секунду размышлял, показать ей мучной след на небе или нет. Скажет: просто облако. Да и то, что он задумал, совместными видениями не исправить. Он посмотрел на Ольгу: крепкая женщина – такая всё вынесет, всё сыграет.
– Вот что, Оля, возьми костюм мой, сшитый Дюшаром, и поезжай, закажи мне светлый фланелевый во Фрайбурге. Справься у фрау Живаго, кто там шьет прилично.
– Зачем тебе фланель? – Ольга тут же опустила глаза: ага, стало быть, Швёрер вчера ей сказал, что муж не жилец. – Живаго в Москву теперь катит, вчера провожали.
– Твоему мужу скоро в парке подавать начнут. Как есть облезлый барин.
Ольга достала из шкафа его темный костюм, приложила к себе. Штанины, как тени, выстелились по полу. Задумалась, заколебалась. Всё утро жаловалась на скуку – а теперь вдруг не хочет ехать.
За месяц они истратили все разговоры. Даже про мужиков, которым то ли нужна немецкая опрятность, то ли вредна, – отспорили третьего дня.
– Съезди, Оля, что тебе стоит. По магазинам потаскайся на мой счет, а я вздремну.
Подумав, Чехов добавил ласково:
– Вечерним вернешься, собака.
Ольга ввалилась в номер, перекинув через плечо портплед с костюмом:
– Антонка, ты не поверишь, там…
Осеклась, потому что в комнате никого не было.
Исчезли трость и шляпа, крепкие прогулочные ботинки. Из сорочек была взята пара свежих, вчера накрахмаленных горничной. Из уборной пропала щетка. Письма, на которые он утром диктовал ответы, так и лежали на столе.
Блеснула слабая надежда, что Чехов гуляет в городском парке. Ольга вышла из гостиницы, едва удерживая спокойствие. От земли поднимался туман, кутая клумбы и низкие кедровые лапы.
– Антонка, – прошептала в темноту. – Какой стыд.
У немцев строевой порядок: окна гостиниц все подряд горят, на улице никого, почта заперта до утра. Пролетела, перевернувшись в воздухе, крошечная летучая мышь. На небе темнел шпиль кирхи. Внутри пел орган, горел свет. Прошла мимо, чувствуя, как подступают рыдания. Фрау Чехофф пока не должны застать в таком виде. За городским садом показалась простенькая Marienkapelle. Католическая часовенка с одним алтарем и витражами евангелистов, которые синими и зелеными стеклами как-то напомнили Чехову окна его ялтинского кабинета. Вошла, присела на скамью.
Тут ее плечо тронул студент-медик Лёвушка Панин. Вздрогнула. Он всё таскался за Чеховым, рассуждал о смерти. Лёвушка, прижав палец к губам, сел рядом:
– Ольга Леонардовна, это вам.
Ольга посмотрела на Лёвушку, протянувшего ей «Вишневый сад», отдельное издание, выпущенное Марксом.
– Хотите автограф?
– Антон Палыч вам передал.
Закладкой служила живая красная роза. Книга открылась на втором действии – и там была обведена карандашом фраза Раневской «Муж мой умер от шампанского».
Мой. Муж. Умер. От шампанского.
Ольга сидела на скамье, соображая, как лучше поступить. Вспоминала, как горничная утром сказала коридорному, что герр писатель вот уже два дня не спускались к обеду и «nicht länger am Leben»[1]. А если представить, что Чехов не удрал от нее, а впрямь скоропостижно…
Нет.
Швёрер. Лечащий врач должен свидетельствовать смерть.
Лёвушка, деликатно отошедший, пока Ольга читала послание, бродил по часовенке, крестился щепотью, по-русски, и едва не полез целовать мадонну в алтаре.
– Лёвушка, когда к вам попала пьеса?
– Герр Чехов после второго завтрака зашел.
– Видите ли, Лёвушка, – Ольга сглотнула. – Дело в том, в том, что, видите ли, Антон Палыч скончался.
Подняла руку, чтобы пресечь расспросы: она и сама не знала деталей, кроме… шампанского. Лёвушка закрестился размашисто, разинув ротик.
– Он перед смертью попросил шампанского, – Ольга, изображая рыдания, перебиваемые икотой, получала паузу после каждой реплики. – Отпил глоток. Отвернулся к стене и…
– Его последние слова? Умоляю! – Лёвушка прямо трепетал.
Ольга подавила икоту, которая привязалась всерьез. Утерла слёзы, торжественно, как того просила публика в лице одного студента, похоже, еще и религиозного до крайности, произнесла:
– Ich sterbe.[2]