– Нет.
– Значит, Татаринова. Больше всех ей надо, каждый день ходит, рабби привезла из Одессы. А как я ему в глаза посмотрю? Отец я – или я не отец? Зачем она весть напечатала в газетке своей?
Синани утирал слёзы драным вонючим пледом. Ходил по подсобке, пошатываясь, натыкаясь на вязанки книг. Чехов молчал.
– Нету писем. Ева! Хава! Где письма Йоси?
Ева не вошла. Чехов наконец поймал старика за руку, усадил на место. Посчитал пульс. Проговорил спокойно:
– Исаак Абрамович, сочувствую вашему горю. Давайте вот капель примем.
– Зарыли его бог знает где, от бедного отца далеко. Не по обычаю всё, душа месяц, шлошим по-нашему, мается.
Синани опустил голову, обнял толстый марксовский том, застыл.
Чехов думал о Йосе – студенте, которого никогда не видел. Тот не приезжал на каникулы – болтали про давнюю ссору, – и вот как всё разрешилось. Вспомнился Памфилка, белобрысый мальчик, которого не было. Как о нем прикажете говорить, с кем? И впрямь хоть лошаденкам исповедуйся…
Открыв саквояж, Чехов накапал себе валерьянки. Синани протянул руку. Накапал и ему в рюмочку. Выпили молча.
Дверь в подсобку приоткрылась, в щель полился белый южный свет. Запахло лаврушкой: распустившийся во дворе куст прожарило солнцем. Затрещали цикады. Ева, потоптавшись, отошла от двери, но так ее и не закрыла.
По дороге домой Чехов насвистывал. Он твердо решил дождаться возвращения Мапы – и уехать, не советуясь с врачами. Покончить со всем разом; пусть считают этого покромсанного «Архиерея» лебединой песней.
Накопления у него еще остались, да и жизнь на Цейлоне дешева. Будет ходить босиком, удить рыбу, определит, наконец, цвет океана.
Своих он обеспечил в волеизъявлении, братья еще зимой написали отказные письма в пользу Мапы. Ольга пока про завещание не знает, но она теперь пайщица в художественном театре, да и чем надо, он ее обеспечил. Хорошо бы еще в казино выиграть тысяч по двести раза два – и прожить на Цейлоне до самой старости…
У ворот его дома собралась толпа. Дарья стояла прямо ногами в клумбе, затаптывая ирисы, к ней жалась мамаша. Арсений, задрав голову ко второму этажу, почесывал затылок. «Это землетрясение», «Да куда там! Это оползень!», «Нет, это татары. Теперь прогнили мертвецы в земле-то, вот и осел дом. Опора хрустнула», «Сам, сам идет, разойдись». Гудевшая толпа, пропуская Чехова, разом смолкла. На ходу он всё прищуривался и боролся с желанием спросить, что́ у него дома стряслось. Да неловко вроде.
Сердце чуть унялось, когда не увидел над крышей ни дыма, ни пламени. Слава богу, не пожар.
– Барин, – обратился Арсений. – Вы к стене близко не подступайте только. Видали, во? Трещина прошла какая, воробей влетит – и назад вылетит. А как хрустнуло, звякнуло!
– Царица небесная, – перекрестилась Дарья.
И, словно в подтверждение их слов, раздался треск и звон, будто струна лопнула у самого уха. Из стены выплюнуло блок камней, скрепленных цементом. Глыбина шлепнулась, придавив розовый куст. Юбилейно запахло цветами. Наверху, в пробоине был виден край узкой кровати Чехова, застеленной светлым покрывалом.
«Статский советник ходит за кулисы Александринки собакой лаять за рубль».
«На кресте написано: “Здесь лежит недотепа”».
«Настоящий мужчина состоит из мужа и чина».
Чехов листал свои записные книжки. К делу ничего не подходило.
«Служит факельщиком в погребальном бюро. Идеалист».
«Человек, помешанный на том, что он привидение; ходит по ночам».
А вот эти заложить, на будущее. Для прозы, исключительно для прозы; пьес, кроме этой, вынужденной, он никогда больше писать не будет. Дела… Как начинал сотрудничать в «Крокодилах»/«Осколках» ради денег, так и заканчивать приходится.
Алексеев засы́пал его телеграммами: прошлый сезон нас без пьесы оставили, так хоть к юбилею дайте, дайте. С чего это они на январь будущего, девятьсот четвертого, наметили юбилей моей литературной деятельности, как сосчитали? Двадцать пять лет, говорят. По совести – пишу дольше; еще маленьким, мамаша вспоминала, за завтраком калякал на чем придется. Четверть века. Вечность.
Между тем дом, построенный пятнадцать лет назад, одряхлел. Лестницы отчаянно скрипели, та трещина в спальне, кое-как заложенная камнями и заштукатуренная, потянула за собой перекос в опорах, архитектор Шаповалов только головой качал, сокрушался да присылал счета от геодезистов и каменщиков. Уверял, опасности для жизни в доме нет никакой. Но Мапа, заставшая по приезде разруху, уже год, считай, всё боялась засыпать глубоко, ночами дремала и днем ходила с темными кругами под глазами. Мамаша, тугая на ухо, каждое утро допрашивала ее о здоровье раза по три.
Чехов потер ладони, закашлялся. В доме действовала лишь половина печей. В кабинетном камине большое полено вяло занималось то с одной, то с другой стороны, и никак не сгорало. А между тем март выдался зимний: деревья в саду некстати распустились, дрожат листом. В углу сада, согретая обеденным солнцем, оперилась вишня. Жаль, что одну ее тогда высадил, да всё равно климат здешний не по ней.
– Мапа! – позвал Чехов, услышав, как сестра копошится за дверью. – Сколько градусов в доме?
Мапа, еще более серолицая в светлой шали, наброшенной на голову, ответила:
– Я не поглядела. Да и разбит у нас градусник…
Вышла, затворила за собой дверь – и тут же вернулась:
– Антоша, может, поедем домой?
Чехов молчал.
– Ну что тебе в Ялте? Сад только цветет хорошо, а мы все киснем. Мамаша пневмонию перенесла зимой. Краски стынут у меня прямо в тубах.
Чехов достал бумажный кулек, какие всегда теперь держал под рукой, откашлялся в него. Заметив, как Мапа вцепилась глазами, скорее смял, бросил его в камин.
– Да и некогда рисовать, – уходя бросила Мапа. – Из-за трещин этих вся штукатурка по фасаду облупилась.
– Маша, помнишь, как отец мне физиономию разбил? Я из лавки выбежал, и барышня меня своим платочком утирала.
Мапа держалась за косяк двери, как будто и он мог обрушиться:
– Ну вот скажи, на что, на что ты Еве Синани денег дал? Ведь она мотовка! У нас у самих…
– Не плачь, говорит, мужичок, до свадьбы заживет, – Чехову не хотелось сестру слушать, он и сам знал, что дом эдак скоро развалится. – Красивая была барышня, из помещиков, как их?
– Яшневы.
Мапа посмотрела подозрительно, добавила:
– Она в Париж уехала.
– Дед Егор у них был крепостным. Теперь вот мои пьесы император смотрит.
Огонь, минуя полено, добрался до кулька с мокротой, зашипел, прибрал, как не было. Мапа смягчилась:
– Антоша, надо бы дом шкурить и красить заново.
– Настоящий мужчина состоит из мужа и чина, – усмехнулся Чехов.
Открыл ящик, откуда заканючили и заупрекали ненаписанной пьесой Ольгины письма. Засунул руку поглубже, выудил десятирублевки, что прислали за переводы его на немецкий. Протянул сестре пригоршню растрепанных банкнот. Расправила, рассовала по карманам. Звякнули у нее на поясе ключи. И вся она, с этими упавшими плечами и шалью, стала на монашку похожа. Ушла.
Чехов потер щеку, словно дюжий отцовский кулак ее только что припечатал. Написал:
«Действующие лица:
Лопахин, купеческий сын, интеллигентный человек с хорошими манерами».
Зачеркнул, исправил. Осталось:
«Лопахин, купец».
Набросал остальных списком. Представил Яшневу, всё еще красивую, но тронутую увяданием женщину, в платье, как у Ольги. Скажем, она возвращается из Парижа в свое таганрогское имение. А там…
Летели страницы, первое действие к обеду вчерне было готово. Выстроился сюжет.
На верхушке листа Чехов приписал: «Комедия».
Почувствовал, что согрелся. Приоткрыл окно, Арсения, рыхлившего клумбы, отослал на телеграф, отстучать Алексееву: «Будет вам пьеса, если клянетесь взять себе гл. роль. Чехов».
Внизу вход на Белую дачу уже осаждали гости. Татаринова привела генералов, у которых дом Чехова был в обязательной крымской программе. Мамаша, как старый лакей, всё просила их в гостиную, и сокрушалась, что Мапа выскочила встречать в легком пальто.