Поскольку политики – народ своеобразный, нет ничего удивительного в том, что люди калибра Херрика не получают главной награды демократии; более того, поразительно, что им вообще позволяют служить своей стране.
Он прослушал всю мою лекцию целиком. Несколько раз я останавливался и робко говорил:
– Тебе, должно быть, скучно.
Он качал головой и велел мне продолжать. Когда я закончил, он какое-то время смотрел на меня, как будто видел меня впервые, а потом рассмеялся. Это было неожиданно. Я не собирался никого веселить.
– Пожалуйста, не обижайся, – сказал он, – но я ничего не могу с собой поделать. Неужели ты правда считаешь, что лекция такого рода понравится американцам? Позволь дать тебе циничный совет. Неприятно говорить тебе правду, но я боюсь, что ты будешь жестоко разочарован.
Он перестал смеяться, и его веселая улыбка сменилась серьезным выражением, смешанным с горечью.
– Пойми одну вещь, – продолжал он. – Пойми сейчас, пока еще не поздно. Мои соотечественники любопытны, как дети, и нетерпимы, как испанские инквизиторы. Методисты и баптисты, католики и иудеи – никого из них не интересует твоя вера. У них есть своя, и все они считают свою веру единственно правильной. Убери из лекции все связанное со своей верой, добавь описание драгоценностей царицы и дворцов царя. Расскажи о бриллиантах и изумрудах, рубинах и сапфирах, но ради всего святого – ни слова о религии! Ты ведь читаешь газеты? Ты видел, что случилось три недели назад с тем моим соотечественником, который попытался воззвать к терпимости? Так вот, пусть это послужит для тебя уроком.
Его напоминание об Альфреде Э. Смите, с треском проигравшем президентские выборы республиканцу масштаба Херрика, меня поразило. Я взял за правило никогда не комментировать политическую жизнь страны, которая оказывает мне гостеприимство, и я понимал, что, отвечая на слова Херрика, я нарушу собственное правило. Поэтому я сменил тему и спросил, как прошел прием Линдберга[64]. Услышав имя своего «крестника», он снова заулыбался. Ему не хотелось ставить себе в заслугу свое стратегическое мышление в сочетании с французской спонтанностью, и все же факты перевешивали его скромность. Всего за пять недель до полета Линдберга антиамериканские настроения в Париже достигли своего пика. Толпа хулиганов разбила окна в редакции американской газеты на авеню Опера и сорвала американский флаг на бульваре Пуасоньер.
– Что нужно сделать послу, чтобы изменить враждебные настроения целой страны? – не без злорадства спросил я у Херрика, помня, что он упорно отрицал сам факт наличия антиамериканских настроений в Париже.
– Все очень просто, – ответил Херрик. – Послу нужно запастись терпением и дождаться приезда Чарльза Линдберга.
– А потом?
– Потом – сделать доброе дело и снабдить героя, прилетевшего без багажа, парой пижам.
3
Как я ни уважал Херрика, я решил не следовать его совету. И только прочитав 67 лекций и проведя в Америке три зимы, я понял, что он был прав. Я ошибся, но мое поражение стало плодотворным. Только так мне удалось разделаться с главным сожалением моей жизни. Если бы я послушал совета моего мудрого друга, я бы просто разорвал свой контракт и вернулся в Париж, по-прежнему проклиная судьбу за то, что родился великим князем, по-прежнему жалея о том, что мне не удалось отказаться от титула и обосноваться в Соединенных Штатах много лет назад. К счастью, я был упрям. К счастью, стремление проповедовать въелось в мою плоть и кровь. Благодаря лекциям я познакомился с тысячами людей, «американскими американцами» и другими.
Некоторые из них не скрывали раздражения: их дочери вышли замуж за европейских аристократов, и известие о том, что великий князь разъезжает по всей стране и общается с ротарианцами, как им казалось, выбивало почву из-под ног их зятьев. Некоторые из них приходили в ярость: я посмел крутить хвосты священным коровам либерализма и открыто говорил о том, что предпочитаю людей действия. Кое-кто из них откровенно говорил о своих убеждениях: для того чтобы держать «массы» в узде, им нужна помощь воскресных школ и церквей, независимо от того, демократия в стране или нет.
Я многое понял. Я познакомился с Америкой, и она изменила мою прежнюю оценку империй. Раньше я укорял родных за высокомерие, но я никогда по-настоящему не сталкивался со снобизмом, пока не попытался усадить за один стол жителя Бруклина (штат Массачусетс) и миллионера с Пятой авеню. Раньше меня приводила в смятение мысль о безграничной власти человека, сидящего на престоле. Но даже самый безжалостный из всех самодержцев, мой покойный тесть, император Александр III, казался застенчивым и совестливым по сравнению с диктаторами из Гэри (штат Индиана). Раньше я краснел, слушая о варварском отношении к национальным меньшинствам в Российской империи, но потом прочел рекламные объявления в нью-йоркских газетах, где на работу в конторы приглашались клерки-«неевреи». Раньше я считал, что привычка обвинять правительство во всех смертных грехах стоила европейцам их места под солнцем, но потом стал свидетелем отвратительного спектакля, когда 120 миллионов американцев подвергли обструкции своего президента и шумно требовали чуда.
Я не был разочарован: правда, любая правда неизменно завораживает. Но я уже не испытывал такой горечи, открыто порицая Европу. Атлантический океан, который в дни моей юности казался огромным и безбрежным, ужался до размера небольшого пруда, и люди по обе его стороны выглядели очень похожими из-за своих мелочных добродетелей и своих пороков, тем, что они отказались от своей истерии и бесшабашности своей ненависти. Глупый рекламный щит на Итальянском бульваре в Париже, провозглашавший, что «французы должны поблагодарить Дядю Сэма за свои страдания», больше меня не раздражал, потому что я видел еще один плакат по дороге из Глендейла в Пасадену, который гласил: «Наш округ не может отремонтировать дороги, потому что французы не платят долг Соединенным Штатам». Так и должно быть. Битва рекламных щитов возвращала мир к «нормальности» в эпоху, когда народы выражались откровенно и несдержанно и не позволяли университетским профессорам диктовать, что они должны чувствовать по отношению друг к другу. Конечно, только я в ответе за то, что мне пришлось читать лекции о «Религии любви» и спать в пыльных пульмановских вагонах, чтобы узнать, что Атлантика – достояние географии, а ненависть – достояние человечества.
Для того чтобы рассказать все, понадобится не одна книга. Странствующий лектор не ставил перед собой задачу написать историю преображения Америки. Он набирается впечатлений там, куда попадает, и вечер, проведенный в нью-йоркском баре, где незаконно подают спиртное, иногда бывает полезнее беседы с Генри Фордом.
В подпольный бар меня привели друзья, среди которых было несколько раввинов, но к Генри Форду я ходил один. Все это произошло уже после Гранд-Рапидс.
4
Гранд-Рапидс я не забуду. Там произошел мой первый «выход на сцену» в Америке. Я всю ночь не спал, слушая стук колес, и часто вызывал проводника.
– Принесите, пожалуйста, еще одну наволочку!
– Вентилятор работает?
– Я хочу стакан газированной воды.
Под моими чемоданами лежало три запасных наволочки. Я прекрасно умел включать вентилятор. И пить мне не хотелось. Мне нужен был человек, на котором я мог бы проверить мое американское произношение. Звука [th] я не боялся, как и разницы между кратким и долгим [e]. Но вот звук [w] меня пугал. В русском языке такого звука нет, а немцы и французы произносят его [в]. Майрон Херрик уверял, что с моим [w] все в порядке, но он слишком часто общался со многими французскими премьер-министрами. А вот сонный цветной проводник показался мне человеком, способным исправить мое произношение. Говоря, я жадно следил за выражением его лица. Я готовился столкнуться с непониманием. Я был приятно удивлен. Он просто говорил: «Да, сэр» – и всякий раз приносил мне требуемое. Сойдя с поезда в Гранд-Рапидс и радуясь первой победе, я дал проводнику большие чаевые. – Все было замечательно, – похвалил его я.