Иногда мне кажется, что царю повезло окончить свои дни именно так. Как бы он чувствовал себя, если бы ему пришлось жить в Париже или Нью-Йорке и слушать, как люди, бросившие его, когда он больше всего в них нуждался, описывают уличным зевакам «славу и блеск империи»? Всю жизнь у него не было ни единого друга среди его подданных. Теперь в одном лишь Голливуде он бы обнаружил тысячи своих «друзей». Будь в его распоряжении столько «адъютантов» и «гвардейцев», сколько можно встретить за неделю на коктейлях в Нью-Йорке, он сейчас был бы жив и сидел на троне своих предков.
Глава V
Это случилось в Биаррице
1
Однажды утром в январе 1919 года, когда я жил в парижском «Ритце» в ожидании перемены участи, при моем появлении в ресторане меня встретили наполовину любопытные, наполовину взволнованные взгляды. Разговоры за всеми столиками прекратились, и все головы повернулись в мою сторону. Я посмотрелся в зеркало, ожидая увидеть порванный рукав или, по крайней мере, незастегнутую пуговицу. Ничего, кроме нарушения этикета такого рода, не могло вызвать столь сильную реакцию, ибо к тому времени я давно перестал быть новинкой в «Ритце».
Успокоив свои опасения, я сел за столик, заказал завтрак и начал просматривать почту. Может быть, думал я, пришло письмо с какими-нибудь потрясающими новостями, которые уже известны всем в Париже. Я снова ошибся. Я нашел несколько счетов, несколько просьб дать автограф и приглашение на вечерний прием от моего старого друга герцогини де Брольи. Больше ничего. Не было даже угрожающих посланий от какого-нибудь эксцентричного коммуниста.
Видя, что на меня по-прежнему смотрят, я пожал плечами и развернул утреннюю газету.
Мое внимание привлекла смазанная групповая фотография на первой полосе. Я не узнавал лиц, но все мужчины были в форме российской императорской гвардии. Я посмотрел на подпись и только тогда заметил заголовок, который гласил:
«Расстреляны четыре русских великих князя. Великие князья Николай, Георгий, Павел и Дмитрий[14], два родных и два двоюродных брата великого князя Александра, который в настоящее время находится здесь, вчера были расстреляны в Санкт-Петербурге».
Вот и все. Сама статья состояла из нескольких строк. Никаких подробностей не сообщалось, кроме того, что «место захоронения четырех великих князей не раскрывается советским правительством».
Помню, как я сложил газету и попытался сунуть ее в боковой карман, что было довольно трудно, учитывая большой размер французских ежедневных газет. Я не был ошеломлен. Я знал, что нечто подобное должно было случиться рано или поздно. Много недель и месяцев я ждал сообщения, но теперь, когда самое страшное случилось на самом деле, разум мой вдруг отказался функционировать, и я не мог понять причин, по которым убили четырех человек, всегда стоявших в стороне от политики. Какую угрозу могли они представлять для победоносного шествия революции?
Какое-то время я думал о них и об их жизни. Николай – мечтатель, поэт, историк с явно республиканскими симпатиями, разочарованный холостяк, который боготворил память о своей единственной любви, королеве одной скандинавской страны. Георгий – скромный немногословный мальчик, который хотел, чтобы его оставили в покое с его живописью и детьми. Дмитрий – воинственный великан, страстный лошадник, признанный и пылкий женоненавистник, библеист и пророк Армагеддона. Павел – красивый, добросердечный, необычайно счастливый в своем морганатическом браке, совершенно равнодушный к монархии и власти…[15] Наверное, даже самые безжалостные коммунисты сознавали полнейшую бессмысленность этого убийства.
Я гадал, что мне делать дальше и есть ли способ узнать какие-то дополнительные подробности.
Развернувшись, я увидел метрдотеля. Он стоял у меня за спиной с подносом в руках, возможно наблюдая за моей реакцией. Наши взгляды встретились. Я вспомнил, что он всегда особенно любил обоих моих братьев.
– Монсеньор, несомненно, предпочтет, чтобы завтрак отнесли ему наверх, – вполголоса заметил метрдотель.
Его слова вернули меня к действительности. Я заметил устремленные на меня пристальные взгляды. Наверное, все ждали какого-то театрального жеста.
– Оливье, вы очень добры, – сказал я, наверное, слишком сухо, – но мне удобно и здесь.
Итак, я остался за столом и начал медленно завтракать. Взгляды всех сидевших в зале были сосредоточены на мне. Все словно задавались вопросом, как может человек, чьих близких родственников совсем недавно убили, намазывать хлеб маслом и класть сахар в кофе.
Вечером я пошел на прием, который устраивала герцогиня де Брольи, и мне снова пришлось сражаться с воинствующими условностями.
– Как, вы здесь? – шептали люди, привыкшие измерять глубину горя по скорбному выражению лица и широте черной ленты на рукаве.
– Почему бы и нет? – отвечал я и отходил.
Не было никакого смысла объяснять им, что ни одна расстрельная команда на свете не способна уничтожить искру бессмертной энергии и неустанного стремления, известного мне под именем великого князя Николая Михайловича. Едва ли есть смысл обсуждать Веру и Предубеждение. Свои убеждения я сохранил в неприкосновенности. Кое-кто, воспользовавшись случаем, говорил, что я «пил шампанское и танцевал», в то время как моих убитых братьев хоронили в братской могиле. Я жалел недоброжелателей. Они считали меня дикарем.
2
Даже сегодня, по прошествии тринадцати лет, когда еще несколько могил отделяют меня от того крутого поворота на моем пути, мне крайне трудно объяснить, почему казнь двух моих старших братьев лишь обострила во мне непреодолимое желание жить и вернуть то, чего меня лишили – во-первых, в силу необходимости служить империи, когда я был еще ребенком, затем из-за двух свирепых десятилетий войн и революций. Ища прецедент в истории Французской революции, как неизбежно поступает каждый изгнанник, я набрел на знаменитый ответ аббата Сьейеса, вдохновителя либеральных доктрин 1789 года и будущего министра при Людовике XVIII[16], который имел обыкновение парировать все вопросы на тему, чем он занимался в четыре года красного террора, одним и тем же язвительным ответом: «Господа, я жил!»[17]
Выживать гораздо легче, чем «жить», и, поскольку мне повезло и я, несмотря на высокий рост, спасся от пуль, я стремился к полноценной и беззаботной жизни, то есть такой, о которой я до тех пор узнавал только из книг и слухов. Хотя мне исполнилось пятьдесят три года, а моих воспоминаний хватало и на больший срок, я отказывался поддаваться унынию и не считал, что невозможно вернуть мои двадцать лет. Будь что будет, я хотел получить то, чего я был лишен, обедая во дворцах, споря со слабоумными государственными деятелями и впадая в спячку на заседаниях Государственного совета. Даже страх насмешек не поколебал мою мечту тридцатилетней давности снова стать свободным моряком, который верил, что рано или поздно ему удастся открыть Страну Гармонии.
Вполне естественно, я не скрывал своих намерений, но многочисленные советы моих французских друзей лишь разочаровывали меня. Они призывали меня к осмотрительности и просили довольствоваться малым, в то время как сама мысль о том, чтобы вести монотонное существование жалкого «бывшего», казалась мне слишком замысловатой формой самоубийства. Каким бы приятным ни был Париж в своей замечательной способности прославлять праздность и вымогать подлинные монеты за фальшивые удовольствия, Париж поддерживал Прошлое. Он казался мне кладбищем погубленных репутаций и несостоятельных доктрин. Чем больше я сидел в «Ритце» и чем больше слушал бессодержательное бормотание из Версаля, тем меньше мне хотелось оставаться в Европе.