«Я спасу его», – говорю я себе, разглядывая черно-белую фотографию на обложке журнала «Тайм», сидя на убогом фанерном кофейном столике в комнатенке с продавленным диванчиком, обитым зеленым полиэстром, в доме в Лоренсвилле, штат Массачусетс, где моя мать решила поселиться с человеком, который промышлял продажей рыбы.
«Я могу спасти тебя, маленький принц», – думаю я, хотя он вовсе не маленький (шесть футов два дюйма), и уже почти мужчина, и так далеко от меня, на Карибах, в богатом доме, среди людей из высшего общества, и собирается осенью поступать в Гарвард. Я смотрю на фотографию и фантазирую, что он в больнице, после несчастного случая, с повязкой на голове, и что он говорит: «Я хочу, чтоб пришла Сесилия, мне нужна Сесилия». И я врываюсь в палату, и он целует меня.
Мне десять лет.
Ну что же случилось со мной?
Ведь я была сильной. И решительной. Агрессивной, как говорили люди. Меня побаивались. Все видели, что я хочу чего-то, но чего – не знал никто.
Знала я.
Я мечтала о принце.
С тех пор как мне было десять лет, я шла по тропке к пристани, куда должен был причалить корабль судьбы. Откуда мне было знать, что в колледже мне надо было прежде всего изучать искусствоведение? (Но я знала.) И понимала, что мне следует всеми правдами и неправдами устроиться на работу в знаменитую картинную галерею в Сохо*, где можно было встретить богатых и обворожительных мужчин и женщин (мужчин предпочтительнее), которые бы оценили чувство юмора молодой красивой девушки, ее умение подать себя, и взяли бы ее под свое покровительство, и вывели бы в свет, да так, что, даже не уделив должного внимания ее фамильному состоянию и происхождению, газеты и журналы начали бы обращать внимание на ее присутствие на престижных приемах. И откуда мне было знать, что однажды в галерею придет Таннер и я сделаю все, что в моих силах, чтобы стать его девушкой, а когда появится истинный предмет моих мечтаний – а он, я знала, непременно появится, ведь он живет в Сохо и коллекционирует живопись, – я уже буду принадлежать достойному сопернику и это сделает меня еще более желанной?
Бывает, что вы просто знаете все это. Нутром чуете. И все мои чувства тогда обострились, все инстинкты. Примитивные и агрессивные. И я жила так, будто что-то направляло меня.
Но это прошло. Это покинуло меня.
(Куда ушло? И смогу ли я вернуть это обратно?)
Сейчас я почти постоянно БОЮСЬ. Боюсь врачей, юристов, политиков, фоторепортеров, авторов статеек в колонке сплетен – всех, кто может употреблять слова, которых я не знаю, или обсуждать события, о которых я опять же не имею понятия, хоть мне и следовало бы иметь; всех актеров и журналистов, женщин, которые пережили естественные роды, женщин, которые говорят на трех языках (обязательно на итальянском и французском), – да любого, кого люди считают талантливым, или забавным, или просто настоящим англичанином. Как вы можете догадаться, подобные люди и окружают Хьюберта, вот почему, когда нам предстоит куда-нибудь идти, я заблаговременно притворяюсь совершенно разбитой (так мне обычно удается никуда не ходить). А если я не имею возможности изобразить симптомы угрожающего моей жизни заболевания, то сижу в уголке, обхватив руками колени, откинув голову, с отсутствующим выражением лица, что отбивает у людей всякое желание разговорить меня.
Но то был особенный вечер, и никакие измышления не могли предотвратить неизбежного: моего присутствия на полувековом юбилее Нью-Йоркского балета.
Без моего мужа.
Который вместо этого ИГРАЕТ В КАРТЫ.
Он сидит в гостиной, в красно-белой полосатой рубашке, подтяжки отстегнуты, и пьет пиво со своими дружками с телевидения, чьи имена я до сих пор не потрудилась запомнить, когда я спускаюсь по лестнице, одетая в белое парчовое платье с отделкой из серой норки и в длинных серых перчатках. Моя мать замужем за торговцем рыбой. Мой беспутный отец живет в Париже. А я иду на балет.
Неужели никто не понимает, насколько УЖАСНА жизнь?
Было время, я Бога молила, чтобы попасть на подобное торжество. Я выклянчивала лишний билетик, подлизывалась к приятелям-геям, которые соглашались мне помочь, покупала платье, надевала, подвернув все ярлычки, а потом надменно возвращала его в магазин – и все это лишь ради того, чтобы однажды стать той, кем я стала.
– Привет, – нервно говорит Хьюберт, поднимаясь и ставя свое пиво, – я… я не сразу тебя узнал.
Я скорбно улыбаюсь.
– Д.У. еще здесь?
Я качаю головой.
Он поворачивается к приятелям:
– Думаю, мы бы знали, если бы он был здесь. Д.У. – друг Сесилии. Он…
– Сопровождает меня, – говорю я быстро.
Дружки кивают, им неловко.
– Послушай… – Хьюберт приближается, берет меня за руку и отводит в сторонку. – Я правда ценю это, знаешь?
Я стою, опустив голову.
– Я не понимаю, зачем ты заставляешь меня делать это.
– Затем, – отвечает он, – что с прошлым покончено, и это к лучшему.
– Не для меня.
– Послушай, – говорит он, кивая приятелям, и тащит меня в библиотеку, – ты всегда твердила, что хочешь быть актрисой. Просто притворись, что ты актриса и снимаешься в кино. Я всегда так делаю.
Я молча смотрю на него с жалостью.
– Ну же, – говорит он, чуть дотрагиваясь до моего плеча, – тебе ли не знать, как это делается? Когда я тебя встретил…
– Что?
Он замолкает, поняв, что сказал лишнее.
Когда он встретил меня, я пришла на раут без приглашения. Я искала его. Он узнал об этом полгода спустя, когда мы разговаривали, лежа в постели, и нашел это забавным, но потом он сделал из этой истории выводы не в мою пользу – вот еще одна ужасная тайна из моего прошлого, которая должна оставаться тайной.
Я словно окаменела, мои глаза расширились, но я ничего не вижу.
– О нет, – говорит он, – нет, Сесилия, прости меня, я люблю тебя.
Он пытается обнять меня, но слишком поздно. Я подбираю юбку и бегу прочь от него, на тротуар, перевожу дух, озираюсь по сторонам и думаю: «Что же мне делать?» И вдруг вижу такси, немедленно останавливаю его. В тот момент, когда забираюсь внутрь, закрываю дверцу и оглядываюсь, я вижу фотографа в камуфляжной форме, который глазеет на меня, остолбенев от изумления, а потом пожимает плечами.
– Куда? – спрашивает таксист.
Я сижу на заднем сиденье. Поправляю волосы.
– В Линкольн-центр.
– Вы актриса?
– Да, – отвечаю я, и он разрешает мне закурить.
Я стараюсь ни о чем не думать, пока мои каблуки отчетливо стучат по площади перед Линкольн-центром, я слегка тороплюсь, потому что моросит февральский дождик, и присоединяюсь к толпе людей, собравшихся у входа; все смеются, притопывают ногами, трясут зонтиками. Мне как-то удается смешаться с ними, проскользнуть мимо репортеров, которые смотрят на меня, а потом отворачиваются, чтобы сфотографировать кого-нибудь другого, и я чувствую облегчение, пока какая-то невысокая молодая женщина, одетая в черное и в черных наушниках, не подходит ко мне и не говорит:
– Я могу вам чем-нибудь помочь?
Я в замешательстве оглядываюсь, молча открываю рот и смотрю на эту женщину (она улыбается мне, похоже, вполне дружелюбно), прищуриваюсь, мне не верится, что она не знает, кто я.
– Я…
– Да? – говорит она, и я вдруг понимаю, что она действительно не узнает меня. Это все короткая стрижка.
Я озираюсь, понижаю голос:
– Я двоюродная сестра Сесилии Келли – Ребекка Келли. Сесилия хотела прийти, но она… ей нездоровится. Она настояла, чтобы я пошла вместо нее. Я знаю, это неудобно, но последние пять лет я жила в Париже и…
– Не беспокойтесь об этом, – говорит она участливо, тянется через стол и берет карточку с надписью: «Принцесса Сесилия Люксенштейнская». – Все рады видеть красивую женщину, вы же знаете. С вами будет сидеть Невил Маус, он все бубнил и бубнил, что его нужно посадить рядом с подходящей женщиной, хотя он здесь с этой манекенщицей, Нэнди. Я надеюсь, Сесилия чувствует себя получше? – Она протягивает мне карточку. – Частенько ей нездоровится. А это очень плохо, потому что, – женщина заговорщицки склоняется ко мне, – она у нас в офисе вроде тайной героини. Знаете, наш босс… он такой кретин! А что касается Сесилии, он считает, и не особенно это скрывает, что вся эта наша суета – полнейшее дерьмо, и после того, как вы потолкаетесь тут пару лет, вы понимаете – так оно и есть.