— С-сукин сын… — прошипел Его Благородие, — Встать! Встать, кому я говорю⁉
Ваньку подбросило, и лицо поручика оказалось перед его, и немигающие глаза Его Благородия уставились, гипнотизируя, в его…
— Трус? — спросил Левицкий, и сам же ответил, припечатывая, — Трус! Будем лечить!
— Унтер, — окликнул он Маркела Иваныча.
— Я-а! — истово протянул тот, материализуясь перед командиром.
— Этого… — взмах рукой в сторону ополченца, — на бруствер! Будем лечить. От трусости!
— Ну! — рявкает поручик, и Захар, в лице которого, кажется, не осталось ничего человеческого, упирает Ваньке штык под подбородок.
— Я-а… — попытался было сказать попаданец, не зная толком даже, что говорить…
… но штык проткнул кожу и…
… Ванька скосил глаза, глядя, как по лезвию течёт кровь. Его кровь…
— Наверх, — скомандовал поручик, и ополченец, подпираемый, подталкиваемый двумя штыками, полез на бруствер.
В голове никаких мыслей, а только страх, страх…
… и наконец он встал наверху, видя сверху и Четвёртый Бастион, и близкие, слишком близкие французские укрепления, и солдат с матросами, и…
Пуля сбила картуз, потом, чуть погодя, продырявила полу серого мундира… а потом французы перестали стрелять[ii]. Правда, Ванька осознал это сильно потом…
А пока он стоял, и стоял, и…
… потом ему разрешили сойти.
Подобрав картуз, попаданец, прежде чем надеть его на голову, некоторое время смотрел на отверстие, пробитое пулей аккурат у жестяной ополченческой крестообразной кокарды, на которой было выбито…
… «За Веру и Царя».
* * *
— Давай, с-сукин сын… — пыхтит сзади солдат, подпихивая рукояткой кирки, — што жы ты за зверь-улитка така, прости Господи!
Ванька же, согнувшись, скукожившись так, чтобы не задевать, по возможности, земляных стен галереи, не касаться головой осыпающегося потолка, на четвереньках ползёт вперёд, задыхаясь разом от ужаса и нехватки воздуха. К горлу то и дело подкатывает едкий ком, и сердце, кажется, колотится там же, в горле.
Разум генерирует такое, что лучше вообще не прибегать к его услугам, а просто вот ползти вперёд…
… потому что или так, или бруствер.
Его Благородие обещался сделать из ополченца настоящего солдата, или…
… и Ванька хорошо знает, что «Или» господин поручик непременно исполнит. Он, господин поручик, такой, человек Слова, настоящий русский офицер.
— С-сукин сын!
— Ага… — выдавливает из себя попаданец, проползая через узкий, грубой рубки, деревянный короб, скрепляющий развилку. Ещё чуть-чуть, ещё…
— Давай сюда! — чьи-то руки вырывают у него бурдюк с водой. Не видно ни черта, потому как ну какое там освещение, если и дышать-то воздуха нет⁈
— Ложися… — и попаданец, вытянувшись в струнку, приникает к земле, и отчасти по нему, больно наступая коленом на спину, проползает вперёд конвоир, он же — смена.
— Давай назад, — слышит он желанное, и… — да погоди ты, чёртушко! Короб с землёй кто потащит⁈ На вот верёвку… и тяни давай.
Назад, назад, к свету, к воздуху… к жизни!
Выбравшись из тёмного, затхлого проёма, он дышит, и дышит, и дышит… и сильно не сразу начинает реагировать на действительность, слыша усталые, натужные шуточки солдат, выбравшихся на Свет Божий после адовых сапёрных работ.
— Штабс[iii] наш грит, што в три раза больше успеваем копать, чем хранцузы, — хрипло говорит один из солдат, набивая табаком видавшую виды, искусанную и изжёванную трубку. Все они, как один, измученные, донельзя грязные, и настолько от этой измученности и грязи одинаковые, что Ванька, не вросший ещё толком в подразделение, отличить их, да ещё и вот так вот, сходу, не в состоянии. Да и… сейчас ему на всё плевать.
— А то! — отзывается второй с натужным весельем, — Лягушатники, они жа неженки! Как мы, они ни в жисть не смогут, спужаются! Захар вот… Захар!
— Ась? — не сразу отозвался тот, возясь у грубо слепленной печки, стоящей прямо на улице под неказистым навесом, с обедом, — Чево тебе, Савва?
— Помнишь, вы с Егором и Мишкой Зыряновым на французскую галерею наткнулись?
— А как же… — отложив невесть где раздобытую морковку, Захар смачно высморкался в горсть, обтёр руку о штаны и продолжил готовку, — забудешь такое! Егора опосля и отпели, так вот… и сам чудом каким жив остался, до сих не знаю.
— Ну так что, просторные у французиков галереи? — поинтересовался Савва.
— У-у… — оживился кашевар, — богато живут! В галереях чуть не в полный рост выпрямиться можно, и короба деревянные, да подпорки чуть не кажном шагу! Не то, што у нас, они, французы, свои жизни жалеют!
— Небось как мы ишшо и не полезут, пардону запросят, — с оттенком смиренной гордости сказал кто-то из солдат.
С тем, что не полезут, согласились единодушно, потребовав подтверждения и у ополченца, который поддакнул, плохо понимая, чего от него, собственно, хотят. Отойдя немного, он начал отматывать с колен, локтей и запястий куски мешковины, с которой только и можно передвигаться под землёй, не стираясь в мясо.
— … присягу понимам, — краем уха улавливает Ванька разговор всё о том же — о подземной войне, французах, галереях и собственной судьбе, и всё это — с оттенком той жертвенности и смирения, при котором выбора, собственно, и нет…
Прерывая разговор, приглушённо ахнуло, тряхнув землю.
— Ах ты ж Боже ж мой… — привстал Захар, никак Никушинскую галерею французы подорвали? Ах ты ж… у меня кум там…
После подрыва, как это обычно и бывает, затеялась перестрелка, и понять, избыточная ли это инициатива нижних чинов, озлившихся на гибель товарищей, или французы в самом деле решили сделать вылазку, решительно невозможно!
Не будучи человеком военным, разобраться в этом кажущемся хаосе с орудийной и ружейной стрельбой, минной войной, малопонятной суетой матросов и солдат, ежеминутно занятых какими-то делами, попаданец пока не смог. Наверное, это и есть то самое, о чём толковал Захар, говоря, что ружьём кидать и стрелять, это только часть солдатской науки…
— Ах вы ж сукины дети, вот ужо я вам! — орёт один из солдат наверху бруствера, стреляя в кого-то, а вернее всего, в Божий Свет, как в копеечку, — Попал, братцы, как есть попал! Видали⁉
— Небось передумали в наступление идтить! — нажав на спусковой крючок, хрипло вторит ему другой, — Не хотится им под наши пули из-за укреплений высовываться, так-то!
— А ты чево? — вызверился на Ваньку набежавший солдат из чужого подразделения, начавший было карабкаться наверх, но решивший сперва разобраться с ополченцем, — Чево не наверху⁈ Чево не стреляшь? Я тя щас…
Он замахнулся было, но Захар, тот самый, который несколько дней назад, не задумываясь, кровавил свой штык о горло попаданца, перехватил его руку.
— Не замай мальца! — резко сказал солдат, — Не вишь, что ли, ополченец, сопля необученная! Ему ружжо дашь, так он им сам сибе подстрелит, а потом ещё и поломает!
— Да тьфу ты… — вырвав руку чужой солдат, смерил Ваньку презрительным взглядом и вскарабкался наверх.
Стрельбу, впрочем, вскоре остановили офицеры и унтера, щедро, как картечью при наступлении противника, поливавшие всех руганью, не жалеющие зуботычин и оплеух. И ругань, и затрещины солдаты восприняли как должное, прекратив наконец стрельбу и принявшись гомонить вразнобой, возбуждённые после перестрелки.
Если послушать их, то каждый подстрелил не по одному мусью…
… которые, если слушать их же, в атаку на Бастион так и не пошли, и ухитрились ли они подстрелить при таком раскладе хоть кого-то, большой вопрос. Ванька сформировал на этот счёт своё, крайне скептическое мнение, которое, однако, предпочёл оставить при себе.
В расчистке галерей принял участие и ополченец, благо, в подземелье его всё-таки в этот раз загонять не стали загонять.
— И-эх, дубинушка, ухнем… — хрипит в ухо незнакомый солдат, и Ванька вместе со всеми тянет за канат, привязанный к салазкам с землёй, напрягаясь всем телом, а больше всего, как и должно, ногами и спиной, отзывающейся иногда очень нехорошо, что, увы, стало уже привычно.