Даже супругу с дочками не возьмёшь.
— Извольте мирно читать, что я привёз со службы, — распорядился он. — И приметьте, как герой разбранил героиню за неуместную торопливость с письмом. Я бы желал, чтобы вы понимали, каковы могут быть последствия чрезмерной откровенности со стороны девиц.
— Но почему мы не можем поехать? — восставала против очевидного Би-би, старшая падчерица.
Как быстро они растут! Помадки, ленточки, кружево — уже барышни. Где женихов искать? Хорошо ещё, что мода стала не в пример пристойнее. Во дни его молодости… если кавалер сквозь английский батист не мог разглядеть ног дамы от щиколотки до, извините… говорили, что она не умеет одеться. Теперь он бы им запретил. Решительно запретил. Нечего порядочным девушкам ногами сверкать. Слава богу, репс и жаккард сами по себе плотны…
— Вам, мадемуазель, я особо хочу заметить, что без благонравия…
— Мы бы хотели ехать, — робко поддержала сестру младшая, Олёнка. Его душа, его подраночек, самая нежная девочка в мире.
Был случай. Он увозил жену с детьми из Водолаг. Налегке до Харькова, а оттуда уже в дорожной карете — чистый путь на Петербург. От бабушки что за дорога? Лесом да берегом реки. Зима. Сугробы. Мать с отцом тянут вечную беседу, не то шутят, не то бранятся, не то трунят друг над другом.
Вдруг среди деревьев точно хлопушка взорвалась. И кучер стал заваливаться с облучка в снег. Разбойники? Да нет, так, оголодавшие люди. Но с самыми дурными намерениями. Трое мужиков. Щерятся. Один осмелился подхватить лошадь под уздцы.
Сколько раз Шурка говорил: нечего в Водолагах делать! «Мы привы-ыкли».
— Пригнитесь. — Он запустил руку под изголовье, где крепился накрытый ковром скарб, и потянул на себя саблю. Всегда возил близко. Его ли учить, как зацепить ножны хоть сундучку за железную обивку, и сдёрнуть их, высвободив клинок?
Сам не успел опомниться, как всё кончилось. Двое осели в снег. А первый, что подхватил лошадей, на них же кровью и нахаркал. Генерал победно обернулся. Из саней, не мигая, смотрели три пары глаз. Катя плотоядно щурилась на сцену побоища. Вдруг Олёнка вырвалась из рук матери, прыгнула в снег — он ей выше пояса, — подбежала к отцу, обхватила ноги, дрожит, как лист:
— Больше так не делай…
Шурка оторопел. Ждал ликования. Ну перед кем ему ещё красоваться?
— …у тебя такое лицо…
Нет, эта девочка дорогого стоит. И, если Катя росла жар-птицей, в мать, то сестра — тоненьким подснежником. Озябла на прогалине. Не накроешь тёплыми руками, наклонит голову к земле и согнётся навеки. Хорошо, что нашлись его руки.
— Мы хотим ехать! — твердили барышни.
— Неприлично, — отрезал отец. — Я пекусь о вашей репутации.
— Да оставь ты их, — вмешалась Лизавета Андревна. — Я сама им что надо растолкую и что не надо запрещу.
Жена встала, придирчиво оглядела наряд супруга. Поправила Георгиевский крест у ворота. Чуть подёргала за ремень: он понял намёк и втянул живот. Теперь с иголочки. Может отправляться.
Театр он любил. «Волшебный край!» В старые годы ему не было дела ни до Фонвизина, ни до Княжнина, ни до Шаховского. Зато Дидло не надоедал. Балеты занимали более остального. Девчонки дрыгали ногами. Камер-паж, флигель-адъютант, полковник… он пялился.
Теперь пялились на него. Вернее, на мундир. Надо уметь не обольщаться.
Много раскланиваясь — ведь теперь все норовили забежать вперёд и поприветствовать, — Александр Христофорович прошёл в свою ложу. Нестройный гул из оркестровой ямы настраивал его на самые благостные воспоминания. Генерал вытянул ноги, сложил руки на животе и стал переваривать поздний обед, воображая здешние закулисные резвости десяти-двадцатилетней давности… Теперь не то, заключил он, просто потому, что больше в резвостях не участвовал. И всем сердцем сожалел, как старуха на завалинке, наблюдая девичий хоровод.
Вот! Нашёл слово. Тот, правый, поджимал губы по-старушечьи. А он? Вдовствующая императрица говорила, что Шуркина ухмылка лезет на уши. Так и есть. На левое ухо. Справа же — мачеха заставляет Золушку разбирать фасоль… Немедленно пресечь!
Бенкендорф стал рассматривать яруса и балконы. Полно народу, и, в отсутствие императорской семьи, все смотрят на него. Приятно? Уже надоело. «Я не медведь и плясать не буду!»
Его глаза зацепились за крайнюю ложу у самой сцены. Там восседала Венера-искусительница — меднолобая Аграфена Закревская. Вот баба не стареет, как была чайной розой, так и осталась! Во всём её облике читался вызов. Даже призыв: иди сюда и покажи, на что способен.
Бенкендорф одобрял подобных женщин. Львица, отдыхающая от полуденного зноя. Возьмёт то, что ей нужно, и не подумает никого смущаться. Скромность, стыдливость, неведение — уздечки, которые слабые мужья надевают на тех, с кем природа поделилась первобытной силой. Такая если прокатит, то уж прокатит.
Графиня была без супруга, что немудрено при её поведении. Однако рядом с ней сидел какой-то смуглый субъект во фраке. И он имел наглость из ложи поклониться Александру Христофоровичу как знакомому. Бенкендорф сощурился и обомлел. Пушкин. Точно Пушкин! Его что, целый день будет преследовать этот вертопрах? То в мыслях, то наяву?
Тут шеф жандармов задумался: а что лично для него значит роман Пушкина с мадам министершей? Может Арсений Андреевич, по просьбе жены, оказать сочинителю покровительство в каком-нибудь деле? И если да, то какая выйдет министерская пря! Из-за коллежского секретаря. Забавно!
Александр Христофорович усмехнулся и, чтобы отвлечься от неприятных мыслей, уставился на сцену. Пьеса давно шла своим ходом. И даже несколько раз срывала аплодисменты. Вернее, их срывал герой-любовник, парнишка лет 18-ти, чернявый, узколицый и рослый. Он безупречно трещал по-французски, явно не чувствуя в тексте препятствий, и строил такие уморительные гримасы, что становилось ясно: его талант не серенадный, а чисто комический.
— Сбегай, посмотри на афише написано, кто это? — Александр Христофорович отклонился к адъютанту, стоявшему, вернее, сгибавшемуся от смеха за креслом начальника.
— Парень — умора, — поделился тот и мигом исчез из ложи.
Да, всю труппу стоило везти в столицу из-за него. Ему бы «Недоросля» играть.
Закревская вынула из причёски розу и в полном восхищении швырнула на сцену. Её арапский любовник надулся.
— Сказано, Георгий Александров, — выпалил адъютант.
Ничего не говорящее имя. На сцену уже летели кошельки.
Особенно хорошо актёр декламировал. То нёс скороговорку, глотая фразы и торопясь, будто гнался за дилижансом. То вдруг замедлял темп и переходил на речитатив. В какой-то момент он едва не спел несколько предложений. И тут Александра Христофоровича точно разбил второй удар. Он привстал с кресла, вцепился руками в обитые бархатом перила и остолбенел. Дальше Закревская, Пушкин, зал, раёк — ничего не имело значения. Всё внимание сосредоточилось на кривлявшемся на сцене петрушке. И уже не речитатив, а голос, жесты, поступь — весь облик говорил за него.
Из-под тёмных бараньих кудрей — точно до последнего времени разыгрывал амура — смотрели дерзкие глаза Жоржины[5]. Вот он повернулся. Вот пошёл, наклонился, чтобы поднять кошелёк. Правая нога чуть согнута, левая не касается коленом пола. Так делала она. Шурка думал: изящная выучка — оказалось природа.
Закончилось первое, второе действие. Бенкендорф не поехал домой. Велел адъютанту ждать в карете. Сам спустился за кулисы. Кто посмеет его остановить? Гримёрки все знакомы по старым похождениям. Он ещё надеялся приметить в Александрове черты Дюпора. Так было бы легче. Но ведь Жоржина тогда созналась… Он искал. Сказали: умер, большая убыль среди детей.
На лестнице генерал столкнулся с князем Мещерским, премерзким старикашкой, известным дурными наклонностями. Добро бы ещё шарился по актрисам. Нет, целил в херувимов. Полон дом изнеженных распутных мальчиков.
— Добрый вечер, ваше сиятельство, — Мещерский поклонился первым.