Подполковник Бакланов, пожимал руку и троекратно целовал каждого, уходившего на льготу. Ослабелый взбадривался, набирался сил на дорогу. А лукавый вдруг с ужасом понимал, что судьба вычистила его из полковых рядов. И теперь он один… Монолитный строй, в которым, всего минуту назад, стоял и он, ощущая себя его частицей, теперь сомкнул ряды и в этот строй ему больше нет возврата. Никогда. Что «славушка» полетит впереди него, и навсегда прилепится к нему и потомкам, аж до четвертого, пятого колена, в станице или в хуторе… И, возможно, потеряет он родовую фамилию, а приклеется к нему обидная уличная кличка, которую не отскоблить, как деготь от ворот. И превратяться его внуки, скажем, из Царевых во Бздишевых, и только станичный писарь будет знать, что это не фамилия, а прозвище. Клеймо за то, что «дед бздишинятов, Ванятка –Бздишей стал, воевать снервничал. Сбежал из под Плевны, когда весь полк тама оставался…»
Знамя поднесли к лежавшим на телегах, и те жадно целовали колючее серебро шитья.
– К прощальному маршу… Повзводно…. На восемь шагов дистанции.
Нестройной кучкой жались отъезжающие. И хотя они держали видимость строя, но был это уже не строй, а так… компания. И сразу было видно каждого, кто с чем покидал родной полк, будто попали они под гигантское увеличительное стекло.
С чахоточным румянцем на щеках и лихорадочным блеском в глазах, гордо смотрели на плывущие мимо ряды, действительно, больные и ослабелые, но горько плакал малодушный, решившийся спасаться в одиночку, бегущий туда, назад, к теплому боку печки и сытному станичному кулешу, оставлявший здесь на страдания, муку и, может быть, смерть самых близких своих людей… И не случайно неловко, пытался он, еще раз, приложиться к знамени, точно этим хотел искупить свой грех. Но строгий ассистент знаменосца сказал – отрезал:
Об знамя сопли не вытрешь!…
И побрел понуро тайный дезертир, который еще ночью радовался, что все сошло с рук, и покидает он военный ад, а теперь вот вся глубина его предательства явилась ему. Он убегал, а полк оставался. Но они оставались вместе, единые и чистые перед Господом, а он один со своим решением и судьбой… И желанная станица и дом родной уже не казались ему манящими. И, как говорили старики: «Больной отпускной дома поправиться, подберется, а, кто сбежал, затоскует да и сопьется….»
Священник благословил отпускников на дорогу, и долго еще видели они, сидя на тряских телегах, серые палатки, коновязи и коней, с вбитыми в землю пиками, и там далеко у горизонта, вспыхивающий зарницами выстрелов, передний край обороны, и совсем, крошечный, едва видимый издали, разъезд, спешащих от расположения полка к траншеям Плевны.
4. Такие разъезды уходили в сторону турок каждые два часа, будто тонкие щупы, постоянно, тянулись они к самому переднему краю. Зорко высматривали казаки каждое малейшее изменение в боевой остановке. Не «замыленным» взглядом, уставшего от однообразной окопной жизни, пехотинца, а цепкими глазами степняков, волков войны, схватывали они каждую новую турецкую траншею, каждый лишний дымок над бруствером турецких окопов и, по крупице, собирая сведения, доносили их в штабы.Донской № 23 казачий полк входил в конный отряд генерала Лошкарева,
и, не единожды, в составе конницы, ходил вдоль Софийского шоссе к Горному и Дольному Дубнякам, и к Телишу.
Бывало это так: эскадроны драгун или гусар оставляли казаков далеко позади, поскольку донцы шли повзводно и старались тянуться по обочинам, где и грунт был не так разбит копытами, да и посуше. Вблизи предполагаемых турецких позиций кавалеристы спешивались, отводили коней, ложились в стрелковые цепи, а для казаков выпадала самая тяжелая служба – освещать фронтовое пространство – так это называлось на языке донесений.Выносились вперед, в неизвестность, несколькими звеньями, и постоянно меня направление, чтобы сбить с прицела стрелков, если они были за ближайшими укрытиями, скакали к лесу или к насыпи, где мог быть противник.
У Горного Дубняка, за открытым вспаханным полем, были густые кусты. Казаки выдвинулись вперед и, оставив пики, врассыпную, поскакали к темнеющей за полем полосе.Осипу приходилось так скакать не первый раз, и не первый раз он летел будто в омут, каждый раз ожидая, что вот оно свистнет над ухом … Хотя знал, что ту, которая в тебя – не услышишь!…Разъезды, как стрелы, пущенные наугад, рванулись веерной россыпью. Осип, оставляя Шайтана за жестким поводом, (опасался как бы конь не поволок его к туркам), пошел справа от основной группы, той, что зигзагами, двигалась в лоб на преграду.
Ах, это горячее дыхание коня и сердце в горле! И каждой клеткой тела, остро ощущаемое дыхание опасности, смерти, и заставивший вздрогнуть, пронзившей будто иглой, кажется, даже позвоночник, треск ружейного залпа. Есть! Напоролись!
Краем левого глаза Осип увидел как Тимофей Алмазов, Букановской станицы, выгнулся, будто от удара кнутом, и пал коню на шею. Конь, веденный с дома, забился и почти ложась боком на пашню, повернул назад, к своим. Второй казак Ефрем Фролов из Кумылженской, рухнул, как сноп, на землю.
В ту же секунду, пока стрелки не перезарядили ружья, Осип повернул Шайтана налево и полетел вдоль кустов, сбивая прицел, рассчитывая собою и конем закрыть туркам видимость, когда, (А уж это обязательно!) казаки из прикрытия кинуться поднимать упавшего. Он знал, что пока он летит, на расстилающимся по земле, Шайтане, двое казаков уже несутся, во весь опор, к упавшему, он видел, как разом наклонившись с седел, они, на полном скаку, подхватили товарища, будто куль с сеном, и поволокли его назад к дороге, где залегал спешенный эскадрон драгун. Турки грохнули залпом еще раз и пули, как шмели, зажужжали вокруг Осипа, но он уже чувствовал, что мимо, что не успели прицелиться… Что, ежели Алмазов и Фролов были на мушках стрелков от самой дороги, то тут стрельба была в белый свет, на удачу – авось какая попадет… Когда Осип подскакал к дороге и повалился с седла в канаву, там уже сидел раздетый до пояса Тимофей Алмазов. В сумерках белело, мягкое словно тесто, его тело и по ребрам черными лентами текла кровь. Трофимыч ножем выковыривал пулю, застрявшую у казака между ребер. Двое казаков держали Алмазова за руки, хотя, собственно, это он вцепился в их руки жилистыми, будто жгутами перевязанными руками.
– Воооо – стонал он, – как смагануло! Слава Господу, в ребра! Я думал в живот… Ыыыыыхх…
– Есть! – сказал Трофимыч выкатывая из под кожи черный окровавленный свинцовый сгусток, – Лейте водку.
Алмазов поднял на Осипа, мгновенно осунувшееся, белое как мел, лицо в черных провалах подглазьев. – Во, как обошлось… Слава Богу. Я думал – все.
– Чего видал помнишь? – спросил хорунжий Цакунков. – Ты первым был…
– За кустами – траншея, а за траншеей – увал и дале, редут. Все, как есть, с амбразурами – чин-чинарем. – торопливо стал говорить Тимофей, пока молчаливый санитар обвивал его бинтами: – Я еще подумал – вот как сейчас он дасть из орудий…
– Охота им на тебя снаряды тратить! – усмехнулся Трофимыч, – Они пехоту подождут.
– Без пехоты никак – согласился Алмазов. – Тута конницей не пройти. Пущай пехтура штыками ковыряется…
– А ты чего успел разглядеть?
– Справа, навроде, орудие – сказал Осип – Вооон там. За бруствером стоит. А здесь прикрытие проложено, за кустами. По стрельбе судя, роты две…
– Я в лазарет не пойду. Ваше благородие, не везите меня в лазарет…Я в полку отлежуся… Тамо у них в лазаретах болезни… Я лучше в полку.
– Ладно, ладно, – говорил хорунжий. – Видно будет…
– Вот, Осип, вишь, мне какое счастье, – говорил Алмазов. – Видать сильно мать молится. Прямо вот ведь на редут летел, а пуля всколизь по ребрам пошла, и там еще две по ноге, но те, вовсе, не в счет… Вот ведь счастье.
– Сажайте его ровнее… Это он сейчас в кураже, а ослабнет – повалится.
Казаки подняли, укутанного бинтами, Тимофея на коня. Пообняли его, схвативши с двух сторон, он болтался, приваливаясь то к одному, то к другому, как тряпичный.