Бывало, по вечерам из-за перегородки доносились крики и жалобный плач, способные напугать наших случайных гостей, однако Аѓува Харис умела унять тревогу и предотвратить ненужный вызов полиции. Так уж заведено у этого дайч митн байч, немца с плеткой, говорила она: только отхлестав свою жену, он может ее приласкать, а та, словно кошка, мурлычет в ответ и раскрывает ему объятия. Мать поддакивала Аѓуве:
— Видели бы вы ее наутро после такого концерта! Нарядившись, будто невеста, она выходит во двор и развешивает сушиться свою черную амуницию.
Это зрелище мать находила зазорным, но однажды, вскоре после того как она в очередной раз оказалась его свидетельницей, ей пришлось обратиться к соседке за помощью. Напуганная исчезновением отца, который впервые отправился на поиски настоящей аравы, мать решила обратиться в полицию. И поскольку оставить меня было не с кем, она первый раз в жизни постучалась к соседям.
— Schämen macht einen Fleck! — сказала госпожа Рингель, увидев, что я прячусь за юбку матери.
И поскольку я все еще отказывался зайти к соседям, мать перевела мне эту немецко-еврейскую поговорку:
— Стыд оставляет пятна.
Если я позволю ей отлучиться, добавила она, госпожа Гелла разрешит мне сесть в парикмахерское кресло и поднимет меня в нем высоко-высоко.
Оказавшись тогда у соседей, я впервые ощутил запах паленых женских волос — в них тушили окурки — и разнообразных косметических препаратов, хранившихся в красных и зеленых флаконах. Тот же запах встречал меня на протяжении всего следующего лета, когда я прибегал к Рингелям укрыться от горечи, переполнявшей сердце моей матери. Хозяйка дома щипала меня за щеку липкими пальцами в чужих волосах, давала мне медовый леденец со стершимся от влажности изображением пчелы и объявляла, что лучшие манекенщицы Лондона и Парижа ждут меня с нетерпением. Повсюду в комнате и вокруг кресла, в котором обычно дремал, зажав булавку в губах, господин Рингель, были разбросаны иностранные журналы мод, служившие его жене источником вдохновения.
Окна квартиры и ночью, и днем были задернуты черными шторами. Госпожа Рингель, так и не привыкшая к яркости местного солнца, работала при свете торшера, длинная бронзовая ножка которого повторяла форму готической башни венского собора Святого Стефана. Подобно своему мужу, она редко вставала с места и, желая подкрепиться, наливала себе кофе из термоса и отламывала кусочек посыпанной сахарной пудрой оладьи.
На столе перед ней стояли тиски с зажатой в них деревянной головой, и такие же головы были разбросаны у Рингелей во дворе. Поверх помещавшейся на столе головы была натянута сетчатая основа будущего парика, закрепленная воткнутыми в ту же болванку длинными металлическими булавками. Извлекая отдельный волос из пряди, которую она удерживала средним и указательным пальцами левой руки, госпожа Рингель аккуратно вставляла его в ячейку основы и закрепляла там. Свою проворную работу она сопровождала напеванием веселых танцевальных мелодий.
Пребывая однажды в приподнятом расположении духа, госпожа Рингель высказала убеждение, что родители растущих в Палестине детей принесли бы своим чадам большую пользу, если бы вместо того, чтобы пичкать их хасидскими легендами и канторскими песнопениями в стиле сестер Малявских[190], знакомили их с европейской музыкой. О, если бы герр Рингель был мужчиной, она прямо сейчас показала бы мне, что такое настоящий вальс! Однако на господина Рингеля ее слова не произвели впечатления, и он по-прежнему сидел неподвижно в кресле, уставившись на фарфоровую тарелку с изображением набережной Дуная, по которой степенно прогуливались красиво одетые господа и дамы с раскрытыми солнечными зонтиками. Белая с синим рисунком тарелка висела на перегородке, за которой находилась наша квартира.
Когда с улицы доносился нестройный шум женских голосов, госпожа Рингель приподнималась со своего места, отворачивала край шторы и выглядывала в окно. В таких случаях их маленький двор бывал заполнен облаченными в темные одежды религиозными женщинами, кудахтавшими на идише с выраженным венгерским акцентом. Испуганная девушка, окруженная ими со всех сторон, шла, прикрывая обеими руками свои волосы под шелковой белой косынкой. Госпожа Рингель возвращалась на свое место, гасила сигарету в полоскальном тазу и велела своему супругу и мне покинуть помещение. Выказывая своим видом крайнее неудовольствие, господин Рингель вставал, брал меня за плечо, и мы с ним уходили в соседнюю комнату. Закрывая дверь, он оставлял узкую щель и шепотом говорил, что, если нам повезет, мы увидим сейчас, как золотушной невесте сбривают ее девичью косу. Увы, сгрудившиеся в комнате женщины с толстыми красными мочками ушей всегда закрывали невесту от нас, а их напев «Невеста красивая, невеста благочестивая!» заглушал стук ножниц и жалобные всхлипы постриженицы. Нервно ковыряя булавкой в зубах, господин Рингель говорил, что, если меня одолеет соблазн и я захочу изведать вкус греха, он позволит мне незаметно погладить отрезанную косу, прежде чем фрау Рингель сделает из нее парик с запахом смерти.
2
Такое времяпрепровождение, ставшее обычным для меня за весенние и летние месяцы, прервалось наутро после субботы «Нахаму»[191]. Со двора у Рингелей исчезли деревянные головы, а на двери их квартиры появился приколотый кнопками листок с надписью на корявом, изобиловавшем ошибками идише: правление венского салона извинялось перед своими почтенными клиентами в связи с временным прекращением обслуживания по случаю отъезда госпожи Рингель в летний отпуск, который закончится 19 августа.
Тем не менее, потянув дверь на себя, я обнаружил, что она не заперта, и зашел внутрь. Помещение, служившее кабинетом госпоже Рингель, неузнаваемо преобразилось. Из него исчезли парикмахерское кресло и висевшее перед ним большое зеркало. Рабочий стол госпожи Рингель, заставленный обычно деревянными головами, засыпанный булавками и прядями волос, был застелен чистой плюшевой скатертью цвета душицы с изображениями ветвисторогих оленей по краям. На столе стояла высокая ваза с золотисто-зелеными павлиньими перьями, каждое из которых украшал на конце многоцветный глазок. Царивший в комнате запах стал менее острым, и к нему подмешался аромат мази «Брассо»[192].
Госпожу Рингель я с трудом разглядел в полутемной кухне, но сама она заметила меня, как только я появился в квартире, и теперь вышла мне навстречу, держа перед собой в руках, словно щит, овальный медный поднос.
— Мы должны соблюдать осторожность, — сказала она и велела мне закрыть за собой дверь.
Последовав за ней на кухню, я услышал, что хозяева дома делают все возможное, чтобы не встревожить большевистских медведей. Однако, убедившись за время нашей дружбы, что я мальчик умный и добрый, госпожа Рингель решается сообщить мне, что даже теперь, когда плоньский коротышка[193] деспотически правит своим народом, они с Генрихом хранят верность Габсбургскому дому. Прислонив медный щит к ящику со льдом, она чуть отодвинула штору кухонного окна и позволила солнечным лучам озарить отчеканенного на нем двуглавого орла и императорскую корону над ним.
— Сохрани в своем сердце эту картину, мой мальчик! — высокопарно произнесла госпожа Рингель.
Мне с трудом удалось утаить улыбку, когда она выразила уверенность, что я впервые имею честь лицезреть великолепный герб Австро-Венгерской империи. В ящике бабушкиного стола, рядом с фотографиями ее внуков, пузырьком камфары, защищавшей, как она полагала, от полиомиелита, и письмовника, из которого она заимствовала черновики писем, отправлявшихся ею дочери Элке в Зюйд-Африку, долгие годы хранилась пачка серо-голубых облигаций выигрышного займа с отпечатанными на них ярко-синими двуглавыми орлами. Перед наступлением праздника Песах бабушка удаляла осевшую на облигации пыль, выбивая толстую пачку о подоконник. Если бы ее покойный муж не был слепым почитателем Фройма-Йосла[194], всякий раз говорила она при этом, имевшиеся у него деньги были бы потрачены на покупку земельного участка у Яффской дороги, доходами от которого кормились бы и мы, и наши потомки. Но свои деньги он предпочел израсходовать на приобретение цветных бумажек, негодных даже на то, чтобы обклеивать ими стены.